Орельену нравился тон Эдмона, когда он заводил речь о денежных делах. Иллюзий никаких. Солидности ни на грош. Прямая противоположность жрецам капитала. И даже что-то от иллюзиониста. Орельен поймал себя на том, что употребил это выражение «что-то от…». Очень удобное выражение, вполне пригодное для определения того, что неопределимо, того, что не совсем просто. Тогда это выражение было модным, невероятно модным. Пошло оно от завсегдатаев «Беф сюр ле Туа» и светских поклонников русского балета. Орельен, не посещавший таких мест, все же поддался общему поветрию, встречаясь с носителями зловредных микробов, как, например, с тем врачом, о котором уже говорилось выше. Итак, «что-то от» иллюзиониста. Тайна зачатия денег. Странного зачатия — солидные господа сидят вокруг круглого стола, один из них читает доклад, другие, не слушая, ставят свои подписи, а самые роды происходят за банковскими окошками; специальные подсчеты идут во втором этаже, а не там, где смиренно ожидает vulgum pecus,[2] присев на краешек дубовой скамьи и вертя в пальцах медную бирку.
Просто не верилось, что этот молодой человек спортивной наружности, безукоризненно одетый, мог иметь какое-то отношение к загадочным и безликим субъектам, которые в глазах Орельена являлись олицетворением высших финансовых кругов, тем фигуркам из справочников, чьи имена рассеянно пробегаешь во всех разделах списков акционерных обществ от электропромышленности до горной, от текстильного производства до железных дорог. Мысль о них немного пугала, но и влекла, потому что это был некий неведомый мир. В то же время Орельен говорил себе, что таково, мол, воздействие войны, что это и есть признак известного омоложения общества, симптом… Его с детства научили с сожалением вспоминать о наполеоновской эпохе и двадцатипятилетних генералах.
Как-то летним вечером 1916 года в районе Верхнего Мааса младший лейтенант Орельен Лертилуа присутствовал при встрече новоиспеченного помощника врача, прикомандированного к Энскому пехотному батальону, где сам Орельен командовал взводом тринадцатой роты. Рота была из головорезов, капитан — кадровый вояка, все не дураки выпить, бабники, скандалисты и, само собой разумеется, у каждого на груди целый иконостас. Здесь уже разжаловали четырех врачишек, одного убило, другие сами не выдержали похабных шуток, алкоголя и вечных боевых тревог. Последний по счету врач боялся дежурить на дальних постах: ведь когда там, — по ту сторону проволочных заграждений, — начинают квакать лягушки, всегда кажется, что готовится атака или поиск разведчиков; в конце концов у него сделались сердечные спазмы. Поэтому на новоприбывшего эскулапа сначала глядели критически. Студент медицинского факультета, бросивший медицину и вовремя вспомнивший о своей профессии, чтобы не попасть в егерский батальон, куда брали ратников ополчения второго разряда. Диплом уже сослужил ему службу в мирное время, — врачам давали отсрочку… Такой залечит до смерти. Но у него, у этого Барбентана, была славная физиономия и хороший голос. В столовке за десертом он пел; его взяли и назначили старшим по столовке, и он неплохо справлялся с делом. В посылках Барбентану присылали паштет из гусиной печенки. Он оказался довольно храбрым малым. Словом, рота приняла его в свое лоно.
Хотя они с Барбентаном были однолетки и одного призыва, Орельену потребовался целый год, чтобы сойтись с ним ближе. Произошло это как раз перед отправкой в Салоники. В 1917-м. В тот период, когда в армии начались бунты. К этому времени Орельен уже больше ни во что не верил. Война слишком затянулась. Особенно для того, кто два года терпеливо сносил тяготы казарменной жизни. Состояние воинского духа было самое плачевное. Не только среди солдат, но и офицеров. И не мудрено: вам беспрерывно твердят, будто фрицы помирают с голоду, и вас же того и гляди укокошит немецким снарядом. И все одно и то же, все та же несменяемая декорация — и в Вердене, и в Артуа, и в Шампани. Да еще зима. Все это вместе взятое и побудило Орельена, когда началась вербовка добровольцев на Восток, пойти и записаться. Дарданеллы так Дарданеллы. Хоть пейзаж там по крайней мере не такой богомерзкий. Если говорить откровенно, верил ли он в кого-то или во что-то? Лучше вообще не слишком терзаться проклятыми вопросами. Все, кто забивал себе голову подобными бреднями рано или поздно кончали плохо. Таким-то и сносит башку с плеч. Грызешь себя. Твердишь себе, что не выберешься, — и действительно не выбираешься. По этому поводу рассказывают десятки историй. Возможно, простое совпадение. Но мы-то как раз и живем в мире совпадений. Пути человека и пули скрещиваются — вот вам и совпадение.
Именно тогда бодрое настроение молодого врача Барбентана и его подчеркнутая позиция битого, за которого «двух небитых дают», сломили предубеждение младшего лейтенанта Лертилуа. Чем сильнее его мучила тоска, тем охотнее он отдавался чувству симпатии к этому малому, которого счел бы, вероятно, и поверхностным и ломакой, будь у Орельена, ежеминутно ощущавшего себя кандидатом в мертвецы, охота думать о таких вещах. На войне не выбирают себе товарищей, как выбирают друзей в мирное время. Поводом для дружбы оказалось то, что в данную минуту Орельену необходимо было за кого-то уцепиться. Оба играли в шахматы. И оба плохо. Так оно и началось. Потом они потеряли друг друга из виду. Понадобилось ранение в самом конце войны, длинное путешествие на пароходе, прибытие на Лазурный Берег и госпиталь, чтобы случай снова свел Орельена с его полузабытым другом из Вокуа. Госпиталь, куда поместили Орельена с гипсовой повязкой на ноге и раной в бедре, никак не желавшей зарубцовываться, находился в доме госпожи Кенель, тещи Эдмона. Это показалось Орельену предзнаменованием. Он написал бывшему помощнику врача. Возможно, в душе он надеялся, что за ним будут лучше ухаживать, окажут кое-какие поблажки. Они увиделись. С этого и пошло…
IV
Дело в том, что Орельен не очень любил, когда с ним говорили о войне, и одинаково чуждался как краснобайства, с которым распространялись о ней те, кто там был, так в равной мере и нездорового любопытства тех, кто там не был. Он и сам затруднился бы объяснить логический ход своих мыслей, но по той же причине ему претила и послевоенная политика. Никогда не ходил он на собрания обществ своих бывших однополчан. Не вступал ни в одну из ассоциаций, несмотря на пламенные их призывы. Он в полном одиночестве носился с войной, со своей войной, как с тайной раной. В том, что происходило сейчас, — во всех этих выборах, сменах кабинетов, — он разбирался плохо. Пропускал в газетах политическую информацию, предпочитая ей спортивные новости, раздел происшествий. Рассеянно слушал собеседника, пускавшегося в разговоры о политике, и поскольку его скупые ответы выдавали полную неосведомленность, друзья зачислили Орельена в лагерь правых. Ладно, правый так правый. «Ты как человек правых убеждений…», «Орельен, он, знаете ли, из правых».
Ему никак не удавалось излечиться от этой затяжной болезни. Никак он не мог начать думать; не находил применения своей энергии; или, вернее, просто разучился желать. Любопытное последствие годов, требовавших напряжения всех сил, а ведь эти годы было принято считать школой мужества и зрелых решений. Но солдат сам-то ничего не решает, точнее решает лишь в узких рамках предписываемых ему действий. Орельен твердил себе, что война отнюдь не повергла весь земной шар в состояние подобной нерешительности, и во всем винил свойства собственного характера. Он не знал, что поражен весьма распространенным недугом.
Если бы еще пришлось трудиться, чтобы зарабатывать себе на жизнь, если бы его хозяевами стали голод и нищета, они уж сумели бы направить его на новый путь; однако Орельен принадлежал к числу тех счастливых несчастливцев, которым не приходится думать о завтрашнем дне. Наследство, оставшееся после смерти родителей, было поделено между ним и старшей сестрой: сестре досталась фабрика, которой чуть ли не двадцать лет подряд управлял ее супруг, а Орельену отошел земельный участок в Сен-Женэ, сдаваемый на выгодных условиях арендатору; арендная плата плюс те деньги, которые ему ежегодно высылал муж сестры Армандины, составляли ренту в тридцать тысяч франков. Отсюда его достаток, другими словами: холостяцкая квартира на острове Сен-Луи, скромный автомобиль — все его представления о свободе.