XXV
Уже несколько минут Бланшетта внимательно наблюдала за Орельеном. Хотя она притворялась перед самой собой, с первых же слов Эдмона она поняла, на какую муку обрекла себя, согласившись провести этот вечер втроем. Раздираемая самыми противоречивыми чувствами, она не сумела найти в себе достаточно благоразумия, чтобы отказаться. Подозрения мужа доводили ее почти до безумия. В минуту просветления она подумала, что отказ лишь подтвердит его догадки. Каждый раз, когда речь заходила о том, чтобы провести вместе с Орельеном вечер, встретиться с ним где-нибудь, ее охватывал необъяснимый страх, который не ускользал от Эдмона. Теперь Бланшетта нашла этому объяснение: ее боязнь, греховная боязнь была лишь предлогом, скрывающим неосознанное желание побыть в обществе Лертилуа, пусть даже это причинит ей боль, пусть даже, занятый другою, он не обратит на нее никакого внимания. Если она еще колебалась, то мысль о том, что Орельен проведет несколько часов с глазу на глаз с Береникой, внезапно заставила ее решиться и поехать в театр. Она отлично знала, что вопросы приличия тут ни при чем. Как лихорадочно мелась она по своей спальне, стараясь одеться как можно более к лицу и сгорая от желания узнать, о чем те двое говорят без нее в библиотеке. Бланшетта остановила свой выбор на черном платье и почти не надела драгоценностей. Так по крайней мере она могла быть уверена, что публика, поглядев на их ложу, примет Беренику за обыкновенную компаньонку. Бланшетта даже посягнула на рогульки, которые укладывала на ушах, и, высоко подняв волосы, уложила косы вокруг головы. Длинные косы были предметом ее особой гордости, и, когда Бланшетта появлялась в обществе с косами, уложенными вокруг головы, она привлекала внимание, потому что лишь немногие женщины могли позволить себе носить такую прическу. Береника ни разу еще не видала своей кузины такою, и когда Бланшетта вошла в библиотеку, то Береника, а вовсе не Орельен, воскликнула: «Ой, она переменила прическу», — с той наивной радостью, которая бурно проявляется при виде нового платья, знакомого ресторана, переставленной по-иному мебели.
Сидя в театре, Бланшетта ни на мгновение не увлеклась этой игрой света и обнаженных тел, этой бездумной музыкой, лишь усугублявшей ее одиночество. В полуосвещенной ложе к Беренике вновь возвращалось очарование, которого она чуть было не лишилась, надев безвкусное платье. Орельен… Трудно было не заметить, что он слеп и глух ко всему на свете, кроме одной Береники. До последней минуты, вопреки внутренней тревоге, Бланшетта пыталась уверить себя, что влечение их провинциальной родственницы к Лертилуа — выдумка Эдмона. И не только Эдмона, но и ее собственная, — так по крайней мере казалось ей в последнее время. Она наперед знала, что сегодняшний вечер станет ее мукой. Но не знала, какой непереносимой будет эта мука. Бланшетта старалась заглушить ее другою болью. Эдмон. Пора прогнать эти фантасмагории, эти беспочвенные мечтания. Она любит только одного Эдмона. И всегда любила только его одного. Боже мой, боже мой, как она боролась за него, стараясь вырвать у Карлотты! Услужливая память подсказывала ей страшные минуты ревности и такого неизбывного отчаяния, по сравнению с которым нынешний вечер — пустяковое испытание, тем более что она назавтра исцелится от химер и снова вся будет принадлежать своему Эдмону, этому злому Эдмону, которого так же трудно удержать при себе, как покорить. Эдмон. Где-то он проводит сегодняшний вечер? Он солгал. Ни на секунду она не поверила этой истории с Адриеном, которую он бросил ей, как бросают кость голодной собаке. Зачем? Она ведь ни о чем не спрашивала. А сколько раз с поистине ужасающей жестокостью, которую она так ненавидела и так обожала в муже, он без всяких просьб с ее стороны выкладывал всю правду, всю страшную правду. Зачем ему было лгать именно сегодня? Чтоб посильнее ее помучить этой неопределенностью… Он мстил. О прозорливец! Он уловил неуловимое, то, в чем она не смела признаться самой себе, и он мстит… Где он? Что делает? А вдруг он впервые испытывает такое большое, такое настоящее чувство, что вынужден лгать? А что, если он совсем уйдет от неё? Бланшетта подумала о детях. Господи, сделай, чтобы все это было только дурным сном. Сейчас я проснусь и ничего не будет. Игра зашла слишком далеко, и была уже не просто бедой, ее личной бедой, быть может, и необходимой для счастья Эдмона. Речь теперь шла о детях. Речь шла о детях. Оторвав, взгляд от балета цветов, где все — и яркие краски, и пируэты танцовщиц, и гул медных инструментов — болезненно действовало ей на нервы, она заметила выражение, написанное на лице Орельена, и почувствовала укол в сердце. О, это еще страшнее, чем все испытанное ею доныне! Он ее любит. Он ее любит. Он ее любит. Две боли слились в одну, и каждая стала от этого слияния непереносимо острой. Женщина, которой пренебрегали, могла теперь, не совершая греха, глядеть на Орельена; ведь она оплакивала, оплакивала без слез не только Орельена, но и Эдмона.
Когда Орельен поймал взгляд Бланшетты, она потупилась, испугавшись, что он прочтет в ее глазах то, что прочел в них Эдмон. К счастью, полумрак скрывал пламя ее мыслей. Для этого человека она, Бланшетта, лишь призрак, изящный светский призрак. Она здесь третья. Ни тело, ни дух. Она просто не существует для него. Она — лишь передний план картины, фоном которой служит музыка, сопровождающая выступление жонглеров-комиков, а центральная фигура здесь — Береника. Бланшетта отвела свои, увы, теперь уже никому не опасные глаза, на которых выступили первые слезы. Все заволокло туманом.
Орельен тут же понял, что ему нечего бояться этой немой свидетельницы. Понял также, что Бланшетта лишь притворяется заинтересованной тем, что происходит на сцене. Должно быть, она смутно догадалась о том, чего еще не знала Береника. Действительно ли не знала? Ни одного слова не было произнесено между ними, даже когда они очутились вдвоем в библиотеке, — ни намека на те минуты, когда он той ночью держал ее руку в своей. Ее руку в своей… Убедившись, что Бланшетта сдалась и не глядит больше в их сторону, Орельен тихонько подвинул свою руку к обнаженной до плеча руке Береники. Он насторожился. Он ощущал ее присутствие всем своим существом. Вот он сейчас коснется ее руки. Посмеет коснуться. Эта смелость может все погубить. Он хотел было отдернуть руку. Он не отдернул руки. Нельзя же в самом деле быть таким трусом. В ложе парижского театра, где мужчина и женщина обречены на банальность, он вдруг понял, какое чувство наполняет его сердце: он увидел себя ночью в Аргоннах возле наблюдательного пункта, укрытого стволами разбитых деревьев… Ладонь легла на руку Береники и нежно сжала ее. Ответом на это касание был трепет. Удивление. Орельен знал, что если он ослабит пожатие, рука выскользнет и все будет потеряно. Ласкающим жестом он провел ладонью вверх по руке и завладел локтем. Он ждал. Дрожь утихла. Рука вдруг застыла в неподвижности, в поражающей неподвижности. Волосы Береники теперь касались, задевали лицо Орельена. В эту минуту она была в его власти, как зачарованная удавом птичка. Ничего не стоило развеять это чудо. Но чудо длилось.
Вот когда ему следовало бы сказать: «Я люблю вас». Сказать сейчас. Но Орельен не мог. Он боялся полушепота признаний. И особенно этих слов, таких необычно новых, так трудно выговариваемых. Первый акт спектакля кончался в блеске фейерверков; среди хористок появились прима-балерины, танцовщики в коротеньких курточках, зашуршали платья, расшитые блестками. Оркестр посылал в зал звучные поцелуи меди, и, повинуясь все убыстряющемуся ритму, актеры, которых трясло теперь как в лихорадке, наперебой повторяли все одни и те же жесты, в такт музыке скрещивая руки и сводя колени. Зажигались люстры. «Я люблю вас…» Он только подумал это.
Береника повела плечами обычным движением, как бы стараясь поддержать соскальзывающую шаль, пальцы ее осторожно нашли руку Орельена и бесконечно нежным движением отвели ее в сторону, словно сняли листок, упавший на ладонь во время прогулки по лесу.