— Вернемся в комнату, я что-то озябла, — сказала Береника.
Орельен немножко помедлил на балконе, он боялся выражения собственных глаз. Был потрясен до глубины души. «Словно я четырнадцатилетний мальчишка», — подумалось ему. Он спрашивал себя, не слишком ли близко стоял он к Беренике, не ощутила ли она эту близость, хотя сама была так далека от него, так далека от всего. Ему стало чуточку стыдно. Но он не перестал удивляться. Он тихо повернулся на каблуках, и тотчас же исчезли Париж, небеса; он вошел в комнату, где Береника уже успела найти себе забаву: копалась среди безделушек, открывала и закрывала персидскую коробочку, вертела в руках рекламную пепельницу, похищенную в Биаррице (в то время такие кражи были излюбленным спортом светской молодежи), трогала стоящую на камине синюю стеклянную птичку, купленную на память в лондонском «Каледониен маркет». Он подумал, что Береника заполнила собой его квартиру, как аромат хороших духов. Попытался перевести на более простой язык то, что происходило с ним. На более простой и более грубый. Но не смог. Он чувствовал необходимость преображать, приукрашать происходившее пышными словами, сравнениями. Так он по-своему отдавал Беренике дань уважения. Уважения? Орельен пожал плечами. Хочет она того или нет, она будет его.
Сейчас? Нет, только не сейчас. Но разве в этом дело?
Он прошел в спальню. Его уход получился вполне естественным. Из туалетной комнаты он услышал ее смех. Он смочил волосы и теперь усердно расчесывал их металлическим гребнем. Береника смеялась. Интересно знать, на что она сейчас смотрит?
Вернувшись в комнату, он не извинился за свое отсутствие.
— Над чем это вы так потешаетесь?
Несколько сконфуженным жестом Береника показала на стену, где висела картина. Орельена охватила досада. Он боялся ее критических замечаний. Ведь в каждом доме есть вещи, которые не так-то уж легко защитить от чужих нападок. И все же такими вещами дорожат. Например, эта картина… Впрочем, не так уж она плоха, — и он поспешил на ее защиту:
— Вы просто не разглядели… не так уж она безобразна. О, конечно, это не Рембрандт… Но написана очень добросовестно, я бы сказал, честно…
— Да разве я говорю, что она безобразная! Кто ее написал?
— Один человек, которого я очень люблю. Амберьо… дядя Амберьо, как мы называли его с сестрой, хотя он ни в каком с нами родстве не состоит…
— Ах, вот как… тут действительно плохо видно… Разрешите?
Орельен не имел себе соперников по части снимания картин с гвоздя. Оперев раму на колено, он повернул картину к окну, однако с таким расчетом, чтобы она не слишком отсвечивала. С неприятным чувством он подумал вдруг, что таким жестом предлагают картины «вниманию покупателя».
Береника не заметила этого. Она с любопытством разглядывала картину, и вовсе не потому, что та была написана в манере кубистов, а следовательно, «загадочна» по содержанию. Отнюдь нет. Картина была написана в обычном традиционном стиле. В той манере, которая недалеко ушла от картин, выставляемых в «Артист франсэ», если не считать большей тщательности и уже немного вышедшего из моды внимания к деталям, какого-то устарелого прилежания. Удивляла скорее всего композиция: на холсте средних размеров умещалась целая куча предметов. Открытое окно, но меньше всего в манере Матисса или Пикассо, скорее уж ближе к голландцам. Зритель видел лишь подоконник той комнаты, откуда, надо полагать, писал художник, а на подоконнике — классический натюрморт: флаконы, миниатюрные ножницы, разбросанные в беспорядке баночки с румянами, открытая коробка пудры, — словом, все выдавало присутствие невидимой зрителю женщины. И кусок синей ткани. Но все свое внимание художник сосредоточил на уличных сценах, старательно выписав обычный городской пейзаж, видимый с высоты четвертого этажа, пейзаж, окутанный легкой утренней дымкой. На тротуаре остановились поговорить два случайно повстречавшихся господина, маленькая девчушка несет продолговатый хлебец, а дальше — нищий слепец, уличный торговец, зазывающий с подмостков зевак, газетный киоск, из которого выглядывает продавщица; посредине мостовой какие-то люди, видимо, спешащие по делам; рабочие с мешком за плечами, простоволосые женщины, музыкант со скрипичным футляром под мышкой ожидают трамвая или автобуса. Справа вся мостовая перерыта — идут работы, и видно, как дорожники действуют трамбовкой. Слева — драматический эпизод: карета, развозящая по домам покупки, только что сшибла ребенка, лошади встают на дыбы, никто еще не заметил несчастья, за исключением ожидающих трамвая, — они обернулись и, должно быть, кричат, тянут соседа за рукав. Неизвестно почему, вся картина оставляла впечатление прозрачной ясности, какой умели добиваться художники только в средние века.
— Какая странная вещь. Не могу сказать, чтобы она мне нравилась, — призналась Береника. — Так не похоже на теперешнюю живопись…
— Во всяком случае, уж наверняка лучше вашего Замора.
— Моего Замора? Вы, кажется, сказали, что фамилия художника Амберьо? Странно, что он остался в безвестности… Такая тщательность в отделке деталей!
Орельен повесил картину на место.
— Ее написал человек, которого я очень люблю, — повторил он. — Он и его жена почти единственные мои друзья, несмотря на разницу лет. Ему, должно быть, сейчас уже под семьдесят.
Словно говоря сама с собой и как бы только для себя, Береника негромко произнесла:
— Мне хотелось бы с ним познакомиться…
— Пожалуйста, если вам угодно. Он охотно покажет вам свои картины. Его, видите ли, не особенно балуют посетители.
Орельен сиял от счастья, ему было бы очень неприятно услышать из ее уст осуждение живописи дяди Блеза. Он уже предвкушал радость их совместного посещения старика. Конечно, ничего похожего на то наслаждение, которое она испытала во время визита к Пикассо, куда ее водил Поль Дени, ждать не следует. И все-таки он сквитается с Полем Дени.
Береника снова начала рыться среди его безделушек.
Указав на краденую пепельницу, она проговорила:
— У меня тоже есть пепельница, только еще побольше! Синяя с золотом. Реклама сигарет «Абдулла»… Вы курите «Абдулла»? Конечно, мне не следовало бы так поступать… в этом есть что-то кабацкое…
Орельен подошел к ней, раскрыв объятия.
— Нет, нет, не вынуждайте меня говорить то, чего мне не хочется, — произнесла она. — Помните, я пришла сюда, не заставив вас предварительно поклясться, что вы будете вести себя благоразумно… А раз так…
Береника смеялась и не смеялась одновременно. И он покорно опустил свои длинные руки. Следил за ней взглядом, и она перемещалась в поле его зрения, такого изменчивого зрения. Видел, как движется она по комнате, возвращается обратно, трогает ткань занавесей, дурацкую статуэтку, стоящую на углу каминной доски, идиотскую статуэтку, красующуюся здесь лишь по недосмотру хозяина… давно уже он собирался выкинуть статуэтку в корзину… вы только представьте себе — бронзовая танагрская статуэтка. В качестве пресс-папье, пожалуй, еще сошла бы… Что-то подумает о нем Береника с ее современными вкусами. Поскорее отдать это сокровище — чертову танагру — мадам Дювинь… Он снова исподтишка взглянул на Беренику, на Беренику, игравшую с огнем, уверенную в себе, уверенную в нем, Орельене.
Тогда-то он протянул руку и снял со стены гипсовую маску.
XXXVII
Существует некая всепожирающая страсть, и нельзя описать ее обычными словами. Она сжирает того, кто осмеливается ее созерцать. Тех, кто пытается вступить с ней в схватку, она схватывает сама. Несдобровать тому, кто попытается ее понять. Имя ее произносят с трепетом; эта страсть — жажда абсолюта. Мне скажут, что это весьма редкостная страсть, а любители высот человеческого духа, возможно, даже добавят: увы, весьма редкостная, к сожалению. Не будем заблуждаться на сей счет. Страсть эта распространена сильнее, чем обычный грипп, и ежели ее легче распознать, когда она поражает возвышенные души, она тем не менее принимает и самые низменные формы, нанося непоправимый ущерб ничем не примечательным заурядным натурам, так называемым сухарям, людям, обделенным природой. Откройте только двери, она войдет и расположится по-хозяйски. Что ей до того, роскошно ли жилище, убого ли. Она — отсутствие покорности. Радуйтесь, если угодно, этому бунту, его воздействию на человека, той неудовлетворенности, которая порождает величие. Но рассуждать так, значит видеть лишь исключения, чудовищный цветок, ибо, если вы повнимательнее присмотритесь к тем, кого она возносит в ранг гениев, вы обнаружите и у них некие потаенные изъяны, те же стигматы опустошенности, которыми она, не давая ничего взамен, как единственным даром, награждает людей, не столь щедро взысканных милостью неба.