Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вдруг Бланшетта, сидевшая рядом с ним, по другую сторону, что-то шепнула. Он нагнулся к ней и с выражением страдания, естественного для человека, которого отвлекли, попросил повторить.

— Будьте любезны, моя сумочка, там, на столе…

Он чертыхнулся про себя, схватил сумочку, чуть не опрокинув два бокала, и протянул ее госпоже Барбентан.

Пальцев Береники он так и не выпустил.

Держа две палочки в одной руке, движением, напоминавшим трепет крыльев бабочки, или, вернее, парикмахера, вращающего ножницы над головой клиента, Томми извлек из своего барабана весь запас заключенного в нем лирического грохотания. Теперь он играл всем телом, ногами, ушами, подвижной кожей лба, то подпрыгивал вместе со стулом, то бессильно опускался на место, завораживая своим безумьем слушателей. Когда музыка смолкла, когда все убедились, что потолок не обрушился, и когда Томми, весь потный, дыша, как тюлень, и похожий на тюленя, забравшегося в детский автомобильчик, стал раскланиваться с публикой, раздались оглушительные рукоплескания, крики «бис», весь зал дружно встал с места.

Заслоненные стеной стоящих, чувствуя себя словно в глухом лесу, уже не сдерживая трепета, продолжали они сидеть у столика. Орельен произнес глубоким голосом человека, который остается лицом к лицу с первозданной тайной своего бытия:

— Первый танец — мой.

Береника задрожала. Он увидел ее черные глаза, глаза затравленной лани. Не только головой, но и всем телом она ответила «нет». Он понял, что она вот-вот расплачется.

— Станцуем первый же танец, — повторил он.

Зажегся свет, и они розняли руки.

Вслед за Томми выступил новый оркестр. Аргентинский. В зале началась суета: одни выходили, другие входили, предшествуемые Люлли, который уверял каждого гостя, что как раз это и есть лучший столик, самый лучший… Дирижер оркестра, он же скрипач, перетянутый широким черным поясом, в белых шелковых панталонах раструбами и в лиловой сорочке, взмахнул смычком, и музыканты начали танго. Танго как танго, самое банальное, банальнейшее танго, завлекающее своими дешевенькими чарами, своими бордельными синкопами.

— Вы обещали мне этот танец, — сказал Орельен, поднимаясь с места.

Однако Береника, откинувшись на спинку стула отрицательно покачала головой, — нет, нет. Он настаивал.

— Потанцуйте с Бланшеттой, — вздохнула она.

Орельен сел. Уж не поторопился ли он? Или все это ему только пригрезилось? Ему-то до всего этого что за дело? Глупышка… Провинциалочка… Он понимал, что лжет себе самому, что он мучительно тяжело переживает разочарование. И, главное, он сердился, очень сердился. Но атмосфера уже переменилась. Теперь и место было не то, и не та была Береника, и мечты тоже исчезли. Впрочем, он тут же отрекся от них. Вот и все.

И тут он услышал голос Береники:

— По крайней мере я хоть не огорчила вас?

Орельен не поверил своим ушам. Неужели она действительно произнесла эти слова? Он взглянул на нее. Увидел глаза, черные, чуть с косинкой, чуть выпуклые. Странные глаза. Только было ли что-нибудь в этом взоре? Орельен хотел ответить, что нет, не огорчила, но не мог, Впервые в жизни он испытывал такую робость перед женщиной, да и не перед женщиной даже, а перед девчонкой. Воцарилось длительное молчание. Все остальные ушли танцевать. У столика сидели только они двое. Внезапно Береника заметила, что кроме них — никого нет, и сконфузилась.

— Пойдем потанцуем? — предложила она.

Орельен улыбнулся какой-то грустной улыбкой и стесненно повел плечами.

Они пошли танцевать.

Но все уже стало по-иному. Совсем не так, как было. Обязательные условности танца, того самого танца, которого они оба только что так боялись, как стеной отгородили их друг от друга. Эта условная полублизость лишь отдаляла их друг от друга. Они не разговаривали, боясь, что слова еще сильнее, чем движения танго, разъединят их. Столкнувшись по ходу танца с Мэри, которая теперь танцевала с Эдмоном, они улыбнулись ей, окончательно смущенные.

— Вот если бы вы, дорогой, танцевали, как Лертилуа, — вздохнула госпожа де Персеваль. — В танго вы никогда не блистали.

Уязвленный в своем самолюбии, Эдмон начал выделывать фигуры, которым научился еще до войны у Митчина.

— Эге-ге! — воскликнула Мэри. — Это еще что за номера! Я вам не бабушка. Не правда ли, у мадам Морель такой вид, словно она провела целую жизнь в объятиях?

И действительно, Береника становилась в танце послушной, она повиновалась легчайшему движению партнера. Так естественно сливалась с ритмом, что, казалось, она и есть сама музыка. Орельен испугался, что танцует недостаточно хорошо для нее. И сказал ей об этом. Береника молча прикрыла глаза. Тогда-то, склонившись над ней, он впервые ее увидел. По лицу ее блуждала улыбка, мечтательная, неуловимая, нереальная улыбка, отвечающая каким-то внутренним мыслям. Все, что казалось в ее чертах негармоничным, неслитным, исчезало, становилось единством, гармонией. Отдаваясь ритму мелодии, замирая в объятиях партнера, она наконец обрела свой настоящий облик, с детским припухлым ртом, и выражение у нее было — как бы сказать точнее? — счастливой муки. Орельен твердил про себя, что еще ни разу не видел этой женщины такой, какой она предстала перед ним сейчас. И понял, что именно скрывало от всех подлинное лицо Береники. Ее глаза! Опуская веки, она становилась беззащитной, она невольно показывала себя людям такой, какая есть. Но вот глаза открылись, они словно стали еще чернее и еще больше походили на глаза лани; таких глаз Орельен у нее еще не видел.

Когда после танго Орельен склонился перед своей дамой, как будто они танцевали где-нибудь в семейном доме, со словами: «Благодарю вас», — Береника поднесла руку к сердцу. Она побледнела. Быстро опустилась на стул и стала глядеться в зеркало, собираясь попудриться. Орельен понял, что все это делается для того, чтобы скрыть волнение. Он было обратился к ней. Но она сказала очень тихо и очень быстро:

— Оставьте меня, прошу вас, оставьте меня…

Ей, видимо, стало нехорошо. Грудь судорожно вздымалась, лицо она отворачивала.

— Что с вами? — спросил Орельен.

Береника слегка отодвинула его локтем:

— На нас смотрят.

Барбентан подвел к их столику, сквозь строй танцоров, своего знакомого, которому он перед номером Томми делал знаки, — Замора, художник Замора, известный художник. Поль Дени был знаком с Замора, они были родного направления, невзирая на разницу лет, — художнику уже давно стукнуло пятьдесят. Это был маленький, пузатый человечек, с умным лицом, очень смуглый, как и подобает испанцу, с серебряными висками, гладко выбритый, удивительно подвижный при такой толщине, и с немыслимо крохотными ножками. Он считал себя соперником Пикассо и, в надежде превзойти последнего, перекинулся к дадаистам. Человек злобный и чудаковатый, он находил все чужие творения безобразными, мог поддакивать любому мещанину ради удовольствия бросить острое словцо, писал метафизические картины, составляя их из корсетных спиц, но в глубине души любил только хорошеньких женщин, живопись Ла Гандара, роскошную жизнь и маленьких собачек. Он сидел за столиком на противоположном конце зала в обществе двух русских княгинь и американки. Почему же не двинуться еще куда-нибудь? У него на примете есть как раз один кабачок.

Тем временем Орельен думал о словах Бланшетты. «Вы погубите ее жизнь…» В конце концов он ничего не знает о Беренике. Что за тип этот ее провинциальный супруг? Да и где эта провинция? Кажется, аптекарь. Значит, она — аптекарша. Орельен старался представить себе Беренику среди пузырьков, сидящей в кассе, на манер мадам Люлли в баре. В какую еще историю он угодил, в каком пустился неизведанном направлении? И эти ее вечные восторги по сущим пустякам. Ох-ох-ох! Он смутно предчувствовал, что здесь кроется ловушка. Женщина для мужчины сначала приманка, а потом капкан. Целый мир всяких сложностей. Целый мир. Нет, покорно благодарю. Тысячу раз нет. Опомниться, пока еще не затянуло в шестерни машины. Впрочем, какая суетная женщина! Вот и она сейчас расспрашивает Поля Дени о Замора, а Поль, сердясь или опасаясь, как бы художник его не услышал, корчит из себя знатока. В довершение всего еще и Мэри шепнула Орельену:

29
{"b":"237644","o":1}