— Идиот! Не притворяйся, пожалуйста! Ты же видишь, что я ее сама тебе привела.
— О ком это ты говоришь?
— Да ладно, дитя невинное… От других, может быть, тебе и удастся скрыть, но только не от меня. Раз ты ее любишь…
— Я ее люблю? Но, клянусь, черт возьми…
— Начались клятвы… Уже… Дорогой мой Орельен, я все знаю… к тому же Эдмон дал мне понять…
— Уверяю вас, Мэри, что между мной и Бланшеттой никогда ничего не было.
— Бланшеттой? Устарелая новость… Я привела сюда крошку Морель, она тоже не прочь, можете оба рассчитывать на мою помощь… поскольку ничего другого ты от меня не хочешь…
Крошка Морель… От удивления он даже онемел. Что это на них нашло? Тогда Бланшетта, сейчас Мэри. Даже не стоит отпираться — все равно не поможет.
— Когда я была у тебя, — сказала Мэри де Персеваль, — когда я была у тебя, я видела…
Эта фраза показалась ему просто шуткой. Он вдруг вспомнил, как они сидели тогда, но даже эти подробности не пролили света. Он поклялся себе не приглашать Береники. Даже сюда доносился голос Поля Дени, беседующего с ней о живописи. Орельен пожал плечами. Эдмон танцевал с одной из здешних дам. Бланшетта наседала на Декера:
— Значит, мадам Мельроз в Брюсселе? А вы, доктор, почему с ней не поехали?
Что ответил ей доктор? Он снова напустил на себя свой смиренно-насмешливый вид. И пробормотал что-то об избранных натурах и о том, что за ними не поспеешь.
— Мосье Лертилуа!
На сей раз его окликнула Береника.
— Вы были в нынешнем сезоне в балете, мосье Лертилуа? Рассудите нас с мосье Дени, мы с ним разошлись во мнениях.
Под внимательным взглядом Бланшетты Орельен принял участие в споре. Разговор не представлял для него ни малейшего интереса, но Береника вносила в свои слова необыкновенный пыл, все и вся в Париже приобретало в ее глазах новые и живые краски, аромат исключительности. Поль Дени вторил ей, поскольку все, что касалось искусства, театра, декораций Пикассо или Дерена, музыки, доводило его до полной утраты разума. Так страстный игрок говорит о покере. Говорит «изнутри». Орельен только дивился этому неистовству. Оно оставляло его холодным, но незаметно для себя он увлекся. Вдруг он вспомнил, что эту женщину еще совсем недавно он называл про себя дурнушкой. Вспомнил также слова Эдмона, сказанные о Беренике: «дьявол в ризнице»… Он был прав насчет огня. Казалось, сегодня вечером что-то или кто-то раздувает этот огонь, поддерживает его. Возможно, тщеславие Поля Дени… Юнец ухаживает за ней, забыв про свою Мэри де Персеваль… Орельен подумал, что не так-то уж красиво в отношении Мэри способствовать этому флирту. Ему захотелось загладить свою бестактность. Но Мэри как раз танцевала с Барбентаном, значит, за этим разговором незаметно прошло довольно много времени, за пустеньким разговором, который и велся-то лишь для того, чтобы скрыть истинное положение вещей, но в чем оно заключалось, Орельен так и не мог догадаться. Правда, Мэри сказала, что госпожа Морель… но ведь все это выдумки Мэри.
— Пойдемте потанцуем? — предложил он.
Подняв на него глаза, Береника ответила:
— С удовольствием, но я не умею танцевать яву.
Орельен нахмурился. Ведь решил же он не танцевать с ней, и вот, нате вам… Слова вырвались у него сами собой. Ну и фат! Ведь только фат мог допустить мысль, что госпожа Морель явилась к Люлли ради него. Теперь за них троих говорил один Поль Дени. Должно быть, шампанское ударило ему в голову и придало красноречия. Мимо столика прошла Симона. Орельен взглянул на нее.
— Привет, — бросила она на ходу. Он снова нахмурился.
— Это ваша приятельница? — спросила Береника.
Он запротестовал. Госпожа Морель в своей снисходительности готова была и это счесть вполне естественным. Поль Дени почувствовал, что собеседница от него ускользает. Он стал уверять, что ненавидит заведение Люлли, Монмартр и вообще девиц из дансинга.
— И напрасно, — сказала госпожа Морель. Орельен почувствовал легкий укол разочарования. Неужели же ждал слов ревности? Да и от кого? Хватит, все это игра воображения, игра кокетства тех двух дам. На что именно намекала Бланшетта, говоря об Эдмоне?
Барабанная дробь… Танцоры поспешно возвращались к столикам, сбегались из вестибюля и бара. Звуки барабана легко перекрывали шум, извещая о начале «номера». Как и каждый вечер, Люлли, стоя перед оркестром, нарочито неуклюже размахивал обеими руками, вытягивая их вперед, как бы желая довести до высшего накала зазывную дробь барабана, потом своим полуамериканским-полувенецианским говорком объявил публике, что сейчас выступит Томми, неподражаемый Томми, лучший drummer[10] на свете.
Пока Томми, низенький бледнолицый негр, с коротко остриженными седеющими волосами и удивленным взглядом, раскланивался, причем его туго накрахмаленная манишка вставала горбом, пока он расставлял барабан и ударные инструменты, пойманный лучами прожекторов, столики окутала тьма, благоприятствующая сближению рук, тихому шепоту, от которого холодеют обнаженные плечи женщин. Барбентан in extremis[11] обнаружил в другом конце зала каких-то знакомых и приветственно помахал им, рассекая рукой пучок лучей, Бланшетта не могла разглядеть, кому это машет Эдмон, и что-то пробормотала над ухом Орельена.
— Простите, что вы сказали?
— Нет, ничего…
Внезапно Орельену показалось, что Береника прижалась к нему, но он не смел повернуть головы. Все присутствующие жались друг к другу, стараясь получше разглядеть Томми, который, ловко жонглируя палочками и маленькими металлическими метелочками, один, без аккомпанемента, играл и на барабане, и на цимбалах, и на колокольчиках; на лице его застыла маска безмолвного смеха, он все ускорял темп, и темпом этим уже дышал сам воздух, как после неумеренного приема алкоголя. Орельен услышал не слова даже, а дыхание Береники:
— Мне не повезло… я так ждала этого танца, чтобы потанцевать с вами.
Орельен почувствовал, как в нем поднимается горячая пьянящая волна. Возможно, таково действие алкоголя или этого drummer'а. Тысячи мелочей вдруг приобрели значение. Не раздумывая, в полной темноте, не видя, а только угадывая, что рядом лежит ее маленькая ручка, он прикрыл ее ладонью, полонил ее, и напрасно ручка пыталась высвободиться, он все сжимал и сжимал ее, пока в свете прожектора блестели светлые глаза негра, плясали в воздухе палочки, ударяя мимоходом по цимбалам, которые отвечали ружейным залпом, словно мальчишка для шутки взрывал петарды, между тем как оркестр под сурдинку играл регтайм, уже регтайм. Поль Дени узнал регтайм и возгордился своим открытием.
— Чудесно! — шепнул он Беренике.
Она боится, Орельен чувствовал, что она боится, но не выпускал плененную руку. И услышал взволнованный тихий, тихий голос, прошептавший:
— Будьте же благоразумны…
Орельен понимал всю нелепость своего поведения и хотел выпустить руку Береники, да не мог; казалось, если только он выпустит эту руку, то отречется от всего, что есть на свете, от всего, что есть на этом свете самого ценного, от всего, ради чего стоит жить. Барабан и потревоженная медь гудели в середине зала все быстрее, руки Томми порхали вокруг барабана, пролетали по ударным, и он похож был на курицу, испуганную своим слишком громким кудахтаньем, он вытягивал и втягивал шею, всю в темных, жирных складках, выделявшихся на фоне ослепительно-белого воротничка, врезавшегося в тело.
В какое-то мгновение Орельен понял, что рука, прижатая его ладонью, покорилась, не сдалась еще на милость победителя, но покорилась! Он устыдился своего поведения. Однако сделанного не поправишь. Раз уж он очертя голову пустился на это приключение, как сейчас отступить? Придется ухаживать за своей соседкой. Он пожал ручку Береники, пытаясь вложить в это пожатие какой-то особый смысл. Первая ложь! Она так ждала этого танца… немыслимый, назойливый, все заполняющий грохот будил в них самые разные ощущения. В ней — необъяснимый страх перед внезапностью случившегося, страх сделать любой жест, после которого станет смешным ее оцепенение. А в нем заранее подымался ужас перед поражением, отказом, афронтом.