— Будь здоров, Сергей! — говорила быстро Настя, оглядываясь, не вошел ли кто-нибудь в кухню. — Эх, и отчаянные же вы, казаки! С самим атаманом как гутарили! Вот пока никого нет на кухне, получай от меня награду, — и она передала ему туго набитую камышовую сумку. — Только никому ни слова. Я-то не боюсь, да вот как бы матери за меня не влетело. А завтра приходи на базар, погутарим, — и она снова улыбнулась так, что ямочки, дрогнув, обозначились на тугих щеках.
«Ну и Настенька! — подумал Сергунька. — Уж на что меня речистым зовут, так вот я, как дурень, ни слова не успел вымолвить!»
XXIV. Возвращение из Парижа
Толстая извозчичья лошадка, запряженная в сани, лениво бежала по улице. Рыжеватый финн сидел на облучке неподвижно, словно дремал.
Смолин думал:
«До чего же изумителен Петербург!.. Нет, Парижу и Риму с ним не сравняться. И дело, конечно, не в зданиях — там они зачастую красивее, — а в строгой простоте, необычайной стройности. И даже в таких вот особенных, как сейчас, зимних вечерах, в этих сугробах снега…»
Вспомнился Павлу Петровичу рассказ матери, крепостной крестьянки, не так давно отпущенной на волю, рассказ о том, как ее отец работал в артели каменщиков, воздвигал эту столицу на топком болоте. Пришла мысль: «А может быть, еще и потому так люблю я этот город, что много труда, пота и крови стоил он безвестным строителям…»
Сани проехали мимо сумрачной громады Петропавловской крепости. Послышался печальный, тонкий, словно хрустальный, звон курантов крепостной церкви. Смолин поежился.
«Та же Бастилия. Долго ли еще будет выситься в своем зловещем молчании эта могила для заключенных в нее друзей свободы?»
Возникла и другая мысль, и от нее леденящий холодок пополз по спине: «А ведь, пожалуй, и меня могут засадить в Петропавловскую крепость. Вызовут в Тайную канцелярию, и начнет допрашивать Шешковский: что я делал три года за границей, были ли у меня знакомые якобинцы, и какого сам я образа мыслей? Кольцо увидит с якобинской надписью: „Жить свободным или умереть“…»
Извозчик остановился у ворот в конце Невского. По утоптанной в снегу тропинке Смолин добрался до домика в глубине двора. «Аудитор канцелярии Правительствующего сената А. М. Позднеев», — прочел он на дощечке.
Павел Петрович позвонил. На пороге появился франтовато одетый мужчина, бритый, надушенный тонкими духами. Смолин не знал, что и думать, но, вглядевшись в его задорные, хитроватые глаза, спросил нерешительно:
— Алеша, вы ли это?
— Кто это? Входите. Здесь темновато, не разгляжу…
Архитектор вошел и тотчас же очутился в могучих объятиях Алеши.
— Павел Петрович, дорогой мой, три года не виделись! Как рады будут вам Анатолий Михайлович и Ирина Петровна! Давайте помогу вам раздеться.
Когда в передней послышался веселый шум, Позднеев посмотрел на жену.
— Кому это так обрадовался Алеша?
Вошел Смолин. Поцеловав руку хозяйки, дружески обняв Позднеева, он уселся и, пристально глядя на Ирину, сказал:
— Обязанностью своей почитаю торжественно заявить, без всякой лести, что за эти три года вы похорошели еще больше!
Ирина покраснела.
Откуда-то из глубины квартиры раздался детский плач.
— Простите, скоро возвращусь. — Ирина вышла.
— Так стало быть, у вас есть дети?
— А как же, — просиял Позднеев. — Сам Суворов крестным был. В его честь Александром назвали.
— Анна Павловна рассказала о вашем ранении при штурме Измаила. Все же выглядите вы таким же молодцом, как и раньше. Ну, как ваши раны?
— Плечо совсем зажило. Нога иногда побаливает, на перемену погоды, а впрочем терпимо.
Павел Петрович обернулся удивленно:
— А куда же Алексей-то делся? И почему столь разительно изменился ваш слуга?
— Почему он так хорошо одет? Маша, его жена, становится законодательницей мод. Ее мастерская процветает. Правда, Анна Павловна доставила ей первых заказчиц из «высшего света». А на Алексиса, как называют его заказчицы, легла ответственная роль, благо он бойко болтает по-французски — «родном» языке наших модниц. Я убедил, наконец, Алексея принять вольную, — и ныне он уже не слуга мой, а друг, каким он, впрочем, всегда был для меня.
— Расскажите, что нового сейчас в Петербурге? — понизил голос Смолин.
— Императрица устрашена событиями во Франции, и оттого еще более усилился самодержавный гнет. Недавно получил я известие, что в донских станицах настроение весьма неспокойное. Туда самовольно вернулась, с оружием в руках, почти тысяча казаков, коим царицей предписано было оставаться на Кубани для поселения. Пока тех мятежников правительство не трогает, но это, мнится мне, лишь до поры до времени. Чем выше поднимутся революционные волны во Франции, тем с большей яростью будут подавляться у нас всякие волнения. Ну, довольно об этом… Поведайте лучше о себе, что у вас нового?
До позднего вечера беседовал Позднеев с гостем…
XXV. В станице
Прошел год с тех пор, как восставшие казаки возвратились самовольно с Кубани. Точно котел, кипел в то время тихий Дон.
Шумно было в станицах. Всюду вспыхивали споры, разгораясь, нередко пламенем внутри семей. Так случилось и в дружной раньше семье Тихона Карповича. Он считал, что единственный, путь — это просить государыню, чтоб казаков на Кубань не переселяли без их согласия да еще чтоб не вздумали и впрямь, как ходили слухи, «писать» казаков в крестьяне. И вот однажды, когда Тихон Карпович говорил об этом, Павел не сдержался и ответил ему резко:
— Да разве в нас только дело, в казаках? Ну, посудите сами, Тихон Карпович, ведь вы человек разумный и грамотный: кто есть мы, казаки? С неба, что ли, свалились? Мы — русские люди. А раз так, то и судьба у нас общая со всем русским народом, и нечего нам прятаться за своими казачьими плетнями. Чем нам гордиться перед крестьянством? Тем, что у нас нет крепостничества? Но ведь и на Дону чиновники да офицеры все больше и больше крестьян в крепостную кабалу обращают… А ежели даже и не будут казаков в крестьянство писать, то все равно нас в бараний рог согнут так, что даже жаловаться не посмеем.
— Вижу тебя насквозь, — гневно отвечал Тихон Карпович. — Ждешь, что опять пугачевщина на дыбы поднимется, как конь шальной. Ты забыл, чем она кончилась? Ты хоть бы о том подумал, что государыня, несмотря на вашу тяжелую вину — самовольный уход с Кубани, — все же милостива к войску нашему. Ведь еще в июле прошлого года привез Иловайский из Петербурга высочайшую грамоту с похвалой Войску Донскому за прежнюю славную службу государству российскому. Привез и утвержденную царской рукой карту с указанием границ Войска Донского, согласно коим все изобильные земли и угодья навеки признаются собственностью Войска.
— Карта! Границы!.. — насмешливо бросил Павел. — Что толку в тех границах, ежели внутри них земли по-прежнему расхищаться будут офицерами да чиновниками?
— Возьми и другое. Восстав, вы совершили «деяние преступное, законопротивное, дерзостное, достойное возмездия по всей строгости военного артикула». А в то же время государыня императрица «из матерного благоснисхождения и угодного ей милосердия», как сказано в царской грамоте, готова простить вас, ежели возвратитесь на Кубань.
— Нет, того не будет! — пристукнул кулаком по столу Павел. — Мы не рабы, чтоб помыкать нами. Сами знаете, что ни один казак на тот «милостивый» призыв не откликнулся. Вот вы браните нас за самовольный уход, а разве мы не добились уже некиих уступок: вместо трех тысяч семей предлагается ныне переселить на Кубань только тысячу, и притом по жребию… Правда, еще бороться придется. Недаром стягиваются войска на Дон, усиливаются гарнизоны в крепости Димитрия Ростовского и в Таганроге. Ну что ж, не будем и мы сидеть сложа руки. Пойдем против богатеев и старшины казачьей: много мерзости и у нас на Дону завелось…
— Ты думаешь, мне все по нраву, что ныне творится на Дону? Нет, не все! — сердито сказал Тихон Карпович. — Сам знаю, дюже большую власть забрала казачья старшина, обирая нещадно худых по достатку казаков… Вот вспомнилось мне сейчас: был я понятым, когда по царскому указу делалась, почти что тридцать лет назад, опись имущества покойною войскового атамана Данилы Ефремова. До сих пор забыть не могу, какое богачество в подвалах его нашли: одних денег серебряных на пятьсот тридцать пять тысяч рублей, червонцев золотых на семьдесят тысяч, жемчугу пять фунтов да три сундука больших с серебряной посудой, да в доме многие десятки ларей с дорогими шубами, мехами, шелковыми тканями… А сколь земли у него было, сколь много хуторов, мельниц не только по Тузлову, но и, к примеру, по далекой Медведице!