На следующий день к тому месту подошел другой поезд. Немцы подобрали мертвых и раненых. Рассказывали, что все они были жирные как свиньи... Может быть, кто-нибудь из них сожрал и моего бычка, однако на пользу это ему не пошло... А железки, что остались от поезда, и до сих пор ржавеют в реке, никто не может их вытащить... Это вы знаете... Вот так я и отомстил фрицу, хотя и не было у меня мины.
— А что ты сделал с бомбой? — спросил Гавро.
— Она так и лежала в кустах у железной дороги, пока не пришли партизаны и куда-то не унесли ее.
Довольные, помольщики вытащили из огня дымящуюся погачу, разломили ее и дали Ристо самый большой кусок. А мельничный жернов по-прежнему однообразно скрипел, заглушая шум воды.
Гнев
Базарная площадь, где собралось почти все население небольшого городка, гудела от возбужденных голосов и выкриков. Особенно будоражил толпу вид дубового столба с раскачивающейся на нем, подобно длинному маятнику, веревочной петлей. Сотни людских глаз горели ненавистью и презрением. Люди нетерпеливо требовали расплаты за те унижения и страдания, что они перенесли. Виновником всех их бед был усташский жупан[10] Виктор...
— Давайте сюда жупана! — неслись крики с разных концов площади.
Волнуясь, толпа то и дело приходила в движение, над головами взлетали угрожающе сжатые кулаки.
— Успокойтесь, люди добрые!.. Да, вы будете его судить. Но не напирайте же так!.. И в таком деле должен быть порядок, поймите! Не вынуждайте меня на крайние меры, а то ведь придется силу применить! — кричал командир Любан, чей взвод оцепил пространство около виселицы.
Любан взобрался на стол, поставленный под виселицей. Над ним раскачивалась веревка с петлей на конце, которая притягивала к себе взгляды стоявших в передних рядах.
— Примкнуть штыки! — приказал Любан бойцам из оцепления. — Люди, сколько можно вас уговаривать? В последний раз прошу: успокойтесь! Сейчас выведут подлеца жупана. Ну что вам не терпится? — пытался он образумить народ. Ему не хотелось прибегать к силе.
— Поглядите-ка на него! Тоже мне народный защитник и товарищ! Залез на стол, чтобы народу зубы заговаривать, да еще и угрожает! Народ не проведешь! Вот навалимся все вместе, тогда держись!.. Кого это ты, командир, защищаешь, интересно мне знать? А ну отвечай, чтоб всем слыхать было! Немедленно давайте сюда жупана, мы с ним по-свойски поговорим! Знаешь ли ты, сколько жупан людям зла причинил? — яростно кричала, размахивая руками, очень худая женщина, покрытая черным платком, с темными кругами под глазами.
— Мне известны все его злодеяния! Как же мне их не знать? — пытался успокоить ее Любан.
— Ничего ты не знаешь! А я знаю. У меня сердце кровью изошло, как только еще бьется... Жупан Виктор увел моих деточек, и с тех пор от них ни весточки... Ой, детки мои, голубочки мои сизокрылые, как я хочу найти и обнять вас! — запричитала женщина во весь голос и стала бить себя в грудь.
— Петар, подсоби! Люди, помогите мне ее унять! — Какой-то усатый человек в полушубке с трудом удерживал обезумевшую женщину. Несколько человек поспешили ему на помощь. — Это моя родная сестра, — стал объяснять он. — Троих детей у нее взяли. Сказали, что жупан так велел. С тех пор она начала таять, как свечка, и все плачет. Мы с ней измучились. А тут услышала, что жупан арестован и что назначен суд. И вот, хоть мы и старались отговорить ее, пришла сюда. Я чувствовал, что ей это на пользу не пойдет и что она, наверное, не выдержит...
— Правильно, что нас пригласили его судить. Это по справедливости...
— Усташский ублюдок не смог бы за все расплатиться, будь у него хоть тысяча жизней.
— Не смог бы, это ты верно подметил, но мы с ним все-таки посчитаемся!
— Давайте сюда жупана, паразита окаянного, я у него кое-что спрошу! — послышался звучный бас с другого конца площади.
Из здания, где когда-то размещалась городская управа, вышли десять бойцов и стали расчищать дорогу к виселице.
— Сейчас вы будете удовлетворены... Освободите проход! Быстрее! Сейчас сюда приведут проклятого усташского палача, вы его и вздернете! — слышался голос Любана.
Кое-как удалось освободить узкое пространство, по обе стороны от которого волновалась возмущенная толпа. На пороге бывшей управы появилась сгорбленная фигура жупана. Площадь на секунду замерла. Бойцы конвоя чувствовали, что это лишь затишье перед готовой в любую минуту разразиться бурей, и плотным тройным кольцом окружили преступника. Тот шел медленно, опустив глаза. Он, видимо, боялся думать о том, что его ждет, и старался не смотреть на страшный столб с петлей. В эти последние минуты перед смертью он испытывал слабость и страх и не мог перебороть их. Как ни старался он вызвать в памяти такие картины прошлого, которые придали бы ему мужества в эти страшные минуты, в голову почему-то лезли мысли о том, как он награждал своих подчиненных за убитых ими людей: за взрослого мужчину платил тысячу кун[11], за женщин и стариков — вдвое меньше. Детей он обычно отправлял в концлагерь, обрекая на медленную смерть. Об этой «системе» как-то узнал Артукович, начальник Виктора, и похвалил его... Нельзя сказать, чтобы эти воспоминания приободрили жупана. Наоборот, он почувствовал даже нечто вроде раскаяния. Он напрягся, пытаясь справиться с постыдной слабостью в коленях, но от этого его шаг сделался комично-неуклюжим.
С помощью Любана он поднялся на стоявший под виселицей стол. Все, кто собрался на площади, снова притихли в ожидании. К ним обратился командир партизан Жарко, высокий и сухощавый, с решительным и суровым лицом.
— Товарищи! Перед нами палач, которого мы сейчас будем судить. Не подумайте, что приговор вынесен заранее, раз поставлена здесь виселица. Мы решили, что она может нам пригодиться. Каждый день бойцы народно-освободительной армии задерживают разного рода кровопийц, предателей и подлецов...
— Да здравствует наша армия! — раздался чей-то голос.
— Да здравствует!.. Ура!.. — закричали вокруг.
— А сейчас, люди, спасибо вам за то, что вы все здесь собрались, и давайте его судить, — закончил Жарко.
— На куски его разорвать! Он у меня детей отнял! А теперь делает вид, что ничего о них не знает... Ох, детки мои, голубочки мои!.. — опять запричитала несчастная женщина и стала проталкиваться к столу, на котором стоял жупан.
Тут закричали все разом:
— Повесить его!..
— Я бы ему сам глотку перегрыз! Пропустите меня к нему, и вы увидите!..
— На виселицу его! Нечего канитель разводить. Петля его давно дожидается! На веревке его лучше видно будет.
— Это для него была бы слишком легкая смерть. Пускай сначала муку примет, а уж потом наденем ему петлю на шею.
Командир Жарко спокойно слушал эти яростные крики, потом поднял голову и громко, отчетливо произнес:
— Ваши предложения, товарищи, внимательно выслушаны. Все они вполне уместны, раз мы судим такого изверга. Но надо выбрать что-нибудь одно. Я за то, чтобы его повесить. Этого вполне достаточно.
— Правильно! — закричали все, кроме помешанной Петры, которую женщины отвели в сторону и постарались успокоить.
Веревка дернулась и натянулась под тяжелым грузом. Люди стали расходиться. Многие, проходя мимо виселицы, плевали на жупана.
Тоска
Перед мраморным памятником собрался народ, чтобы отдать дань уважения давно погибшим. Взгляды всех были прикованы к выбитым на мраморе именам. То и дело слышались еле сдерживаемые вздохи. Из чьей-то груди вырвался приглушенный стон.
В первом ряду, напротив стола, поставленного для выступающих, сидел, склонив голову, шестидесятилетний Обрад Крагуль. У него не хватало половины правого уха, а все лицо покрывали шрамы, однако густые усы были лихо закручены. Одет он был просто, но аккуратно — в отглаженный костюм и расшитую рубашку. Три ордена поблескивали на его впалой груди. Оратор с волнением говорил о павших героях, а Обрад, опершись на палку, старался побороть внезапно охвативший его озноб. Дрожащей рукой он достал ореховую трубку, набил ее, закурил и жадно втянул дым, пытаясь успокоиться. Чем больше он старался отогнать воспоминания, тем отчетливее вставали перед ним картины прошлого. Мысли старика уносились к этому прошлому, будя в душе полузабытые образы.