Янош был слегка разочарован. Он давно примечал, что, как только представляется оказия послать весточку в тыл, Ференц всегда спешит отправить и своё письмо.
Янош хорошо знал большие голубые конверты, на которые капитан ставил свою яшмовую печатку. Юноша уже придумал длинную романтическую историю, где героями были его стройный капитан и какая-то неизвестная красавица, по которой он вздыхает. Когда Ханкиш поручал Яношу отдать курьеру его письмо, Янош благоговейно брал из рук командира голубой конверт, из уважения к чужой тайне не смея взглянуть, кому же он был адресован.
— Так это вы отцу пишете?.. И в голубых конвертах?
— А почему бы не в голубых? — рассмеялся Ханкиш. — Я привык делиться с отцом всеми своими мыслями, надеждами и даже разочарованиями.
Вскоре после этой беседы отряд Ференца был в ночном дозоре. Капитан услышал, что между Яношем и другим гонведом возник жестокий спор. Оказалось, что солдат подверг сомнению рассказ Яноша о том, что ему выпало счастье быть знакомым с Танчичем и с Петёфи. Гонвед поднял его на смех. Слово за слово, и молодые люди готовы были пустить в ход кулаки, но тут подоспел Ханкиш. Рассудив спорщиков, он отозвал Яноша в сторону, и тот повторил всё, что привело в такое негодование солдата. Выслушав, Ференц сказал:
— Пожалуй, я готов позавидовать твоим встречам с Петёфи. Я не знаком с ним, но помню наизусть много его стихотворений.
Янош стоял перед капитаном красный, возбуждённый, ещё не остывший от спора. Чёрные волосы его растрепались, глаза горели.
Увлёкшись, оба они прочитали друг другу те стихотворения Петёфи, какие помнили наизусть, а Ференц познакомил Яноша ещё и со своими любимыми немецкими поэтами. Янош, осмелев, признался, что после знакомства с Танчичем сам начал писать стихи. И, по просьбе капитана, робея и запинаясь, он прочёл то, какое считал лучшим:
Конь мой быстрый несётся,
Несётся во весь опор…
Не знает он ни уздечки,
Ни острых, звенящих шпор…
Гуляй, мой Быстрый, на воле,
Пока не пришла пора…
Гуляй по чистому полю,
Всю ночь гуляй, до утра…
— Молодец! — похвалил Ханкиш.
В тот день он писал отцу: «… вы с детства внушали мне, что в жизни надо руководствоваться принципами Великой французской революции: “Свобода! Равенство! Братство!” И я поверил в них со всем жаром юношеской души. Но только сейчас я воочию увидел, кому я хочу быть братом, для кого жажду свободы. Передо мной — солдат революционной армии, один из многих, гонвед Янош Мартош. Чистотой сердца, способностью отзываться на всё доброе и прекрасное он сразу же завоевал меня. На днях я вызвал его на разговор о его родных краях, и этот юноша, бывший конский пастух, заговорил о своём родном Альфёльде как настоящий поэт. Он и впрямь слагает стихи. Пусть они и несовершенны, зато сколько в них искренности, простоты, любви!»
Раненый Миклош Дунаевич рысью пробирался к позициям Елашича в Пакозде. Миклош страдал не только от боли в ключице, мучила его и мысль о том, кто был тот человек, что нанёс ему увечье.
«Неужели Иштван? Да кому и быть другому? Я старого дружка узнаю среди тысячи… Оттого-то и дрогнула у меня, рука, когда я замахнулся саблей!»
Лошадь шарахнулась — из-за дерева выполз пьяный хорват, дезертир ополчения Елашича. От толчка боль усилилась, и Миклош заскрежетал зубами. Он натянул поводья. Конь остановился.
— Ты что, братец? — обратился к нему с усмешкой немолодой уже ополченец. — Беглецов разыскиваешь? Ну и чёрт с тобой! Я никого не боюсь, потому как ведома мне правда мужицкая. Про неё и в песне поётся:
Семь сынов у богача, но у него
Вербовщик не отберёт ни одного;
А последнего сынка у бедняка
Завербует уж в войска наверняка…
[55] Чего глаза таращишь?! — Пьяный оборвал песню, заметив, что Миклош не спускает с него глаз.
— Говоришь, ведома тебе правда мужицкая? Где она, эта правда? Но дай срок, доберусь я до неё! — Миклош нажал шпорами, и конь понёс его в неизвестность.
Глава шестая
Маски сброшены
Каталина уже давно жила в Вене.
Много воды утекло с тех пор, как впервые она подошла к ткацкому станку.
Хоть и не часто, но сначала она получала весточки из дому. Потом письма перестали приходить. И вдруг страшное известие о казни отца. Дни шли, а она всё не могла примириться с обрушившимся на неё горем. Убит отец. Вот всё, что она получила от той лучшей жизни, какую завоевали венгры! А она так радовалась революции 15 марта! Радовалась вместе с Францем. «Помните, — говорил он ей, — там, в вашем чудесном саду, вы называли несбыточной сказкой тот будущий мир справедливости, который я пытался вам нарисовать?.. А сказка-то становится былью! Разве не так?..» Выходит, что не так! Граф насильничает, как прежде, даже ещё хуже, и нет на него управы… Разве есть люди, которым стало лучше жить? Кто они, эти люди? Может быть, Яношу теперь живётся хорошо? Да где он, Янош?
Теперь и родители Франца перебрались в Вену. Мать упрекала Франца, молила, чтобы он помирился с отцом и вернулся в семью. Однако Франц был непреклонен, остался жить, как жил, в рабочем квартале, в комнате Мюллера. Единственно, на что согласился Франц, — это навещать мать. У неё на квартире произошло несколько встреч сына с отцом, но примирение так и не состоялось.
Каталина не заметила, как случилось, что Франц стал ей необходим. Всё, что имело к нему отношение — будь то его семья, университет или политическая деятельность, — стало её интересовать. Сколько рассказывал он ей, как люди жили в разные времена и как хорошо будет когда-нибудь им жить, как надо для этого бороться! Нет, казалось ей, человека умнее, образованнее, честнее, чем Франц. И всё реже приходили на память слова Марики, предостерегавшей её, что она неровня молодому барину. Да какой же он барин! Незаметно для неё Франц становился ближе, а Янош всё больше забывался. Каталина перестала даже сердиться на него за то, что он не даёт о себе знать. А не он ли когда-то спрашивал: «Будешь меня ждать?» Всё только слова!
Страшно подумать, что у неё больше нет дома. Перед глазами так и стоит фруктовый сад, кузница… Отец! Да может ли быть, что она никогда не услышит отцовского голоса!
Вращая мотовило и разматывая пряжу, Каталина неотступно вспоминала родной дом, отца… Вспомнился и Янош. Там, в «Журавлиных полях», — как давно это было! — она провожала его, а он уезжал неведомо куда; всё притихло в тот вечерний час, даже широкие листья подорожника сникли, будто разделяя с ней грусть разлуки… И только равномерный стук кузнечного молота напоминал, что всё идёт своим чередом, что жизнь не останавливается ни на миг, что вслед за погасшей вечерней зарёй займётся завтра новая, рассветная. Кузнечный молот в руках отца отбивал частые, весёлые удары… Но что это?
Разрезая нависшую тишину, могучий густой набат возвестил тревогу.
Колоколу собора Святого Стефана, самому большому в Вене, ответили с колоколен других церквей. Многоголосый звон, тревожа и волнуя сердца, слился в единый, мощный призыв.
Ткачихи одна за другой оставили станки, кинулись кто к окну, кто на улицу.
Вышла, остановилась у ворот и Каталина.
Гул приближающейся толпы слился с беспокойным звоном колоколов.
Вот промчались мимо Каталины какие-то люди. Потом ещё и ещё…
— Куда вы бежите?
— К вокзалу!.. К Северному вокзалу! — ответили Каталине сразу несколько человек и пробежали, не останавливаясь, дальше.