Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

—     Но уж, во всяком случае, сударь, совсем ни к чему все время твердить о своей смерти.

—     Да нет, Селеста, я и вправду умираю.

—     Сударь, вы еще переживете меня, попомните мое слово.

—     А я говорю нет, вам придется закрыть мне глаза. И слушайте меня вни­мательно, вы должны знать, что, когда с вами говорят о смерти, нельзя отмахиваться от этого. Мы все носим в себе ее и чувствуем, когда она здесь, рядом... а я и тем более, ведь моя жизнь совсем другая, не нормальная, без воздуха и питания. Здоровье разрушено астмой еще с детских лет. Сколько раз я вам говорил: мои бронхи превра­тились в пересохшую резину, сердце, не получавшее столько лет воздуха, уже не дышит. Я совсем старый, Селеста... как мои старые бронхи и мое старое сердце. Мне осталось совсем немного.

—     Не говорите так, сударь, это неправда.

—     Нет, именно так. И мне нужно скорее кончать. После его смерти Поль Суде написал:

«Когда он говорил, что умирает, этому никто не верил». Да и я тоже не то чтобы подозревала в нем желание разжалобить, это было ему совсем не свойственно, но, видя его всегда таким моложавым, уравнове­шенным, не говоря уже о постоянной веселости, относила все эти разговоры о близкой смерти на счет утомления, как бывает, когда говорят: «Я смертельно устал». Ему достаточно бывало хорошо поработать или с удовольствием провести вечер в гостях, и его усталость как рукой снимало.

Было у нас одно совсем необычное утро — конечно, утро в нашем смысле, то есть уже после полудня. К сожалению, я не вела дневник и не могу назвать точную дату, хотя отчетливо помню, что все происходило в начале весны 1922 года.

Мы очень долго разговаривали, и я ушла что-то около девяти утра. Встала около часа или двух, чтобы приготовить ему кофе. Г-н Пруст уже давно отказался от круассанов, так что оставалось еще только молоко.

Он позвонил часа в четыре, один раз, и я пошла, ничего не взяв с собой. Войдя, увидела его лежащим, как всегда со слегка приподнятой головой и затененным ли­цом, кроме взгляда, который нельзя было не ощущать на себе, если он смотрел на вас. Я сразу заметила, что он еще не окуривал комнату, и это всегда настораживало.

Обыкновенно, как я уже говорила, при моем первом приходе все происходило в полном молчании — легкий жест благодарности или просто движение глаз, чтобы указать на нужную ему вещь. Слова были не нужны — я все понимала по малейшему знаку.

Г-н Пруст выглядел очень утомленным, но с улыбкой посмотрел в мою сто­рону. Меня поразила просветленность его лица.

Когда я подошла ближе, он слегка повернулся ко мне, и губы его раскрылись. За все мои годы с ним он впервые заговорил сразу после пробуждения, еще до своего кофе. И больше это уже никогда не повторилось. Я была поражена и стояла в оце­пенении. Он сказал:

—     Добрый день, Селеста...

И на секунду умолк, как бы наслаждаясь моим удивлением. Затем продолжал:

—     Знаете, этой ночью со мной случилось нечто совершенно необыкновен­ное...

—     Что такое, сударь?

—     Угадайте!

Такая игра очень забавляла его. В моей голове быстро пронеслось все, что могло бы произойти. Это не был неожиданный гость — я бы услышала и поняла, да он никогда сам не открывал дверь. Невозможно представить и то, чтобы он встал и вышел из квартиры. Г-н Пруст никогда не снимал с вешалки пальто или шляпу, ему всегда все было приготовлено. Я думала: «Никто не приходил, он не просил подать пальто и не покидал квартиру; не включал свой электрический чайник; ничего не разбил; все на своих местах...»

—     Сударь, я не могу догадаться. Может быть, какое-нибудь чудо? Расска­жите мне.

С видом ребенка, радующегося удачной проделке, он сказал:

—     Так вот, дорогая моя Селеста, слушайте. У меня великая новость. Сего­дня ночью я написал «конец».

И добавил все с той же улыбкой и блеском в глазах:

—     Теперь можно и умирать.

В этих словах слышались и удовлетворение, и радость.

—     Сударь, не говорите так. Я вижу, как вы счастливы, и тоже рада, что ваша цель, наконец, достигнута. Но ведь я-то знаю, вряд ли вы перестанете подклеивать свои бумажки и делать исправления.

Он засмеялся.

—     Это совсем другое. Самое главное, теперь можно не беспокоиться. Мой труд окончен. Я не напрасно потратил свою жизнь.

Все сказанное им в тот день еще раз доказывает, с каким яростным упорством он работал все эти годы. Я упоминала, что не могла бы сказать, когда он спал. Ради этого слова «конец» надо было очень много работать, часто уже после того, как я уходила, когда за окном уже давно начался день, остававшийся для него ночью. Не­сомненно, так и случалось едва ли не всякий раз после моего ухода.

На улице Гамелен он уже почти не выходил из дома и сам принимал все реже и реже. Весной 1921 года самым памятным для него было посещение вместе с писа­телем Жаном Луи Водойе голландской выставки в «Зале для игры в мяч»: прежде всего, чтобы еще раз увидеть картины его любимого Вермеера, особенно тот самый кусочек желтой стены. Г-н Водойе приехал за ним в одиннадцать часов, а возвратился он, как мне кажется, только в начале вечера, совсем без сил. На выставке у него кружилась голова, но не думаю, чтобы он терял сознание, как о том говорили; он бы непременно рассказал мне. И, несмотря на все утомление, он все-таки допоздна за­держал меня, чтобы поделиться своим восхищением картинами Вермеера. Тогда передо мной был совсем еще молодой человек.

В 1922-м, последнем году, я вспоминаю только о нескольких больших выходах. Вечер у графини де Мюн, где несколькими словами он отделался от Марселя Прево. И еще два званых обеда: один у «Рица», в конце мая, устроенный его английскими друзьями Шиффами, где были среди множества других Дягилев из «Русских Сезо­нов» и ирландский писатель Джеймс Джойс, тогда мало кому известный; второй раз — у г-жи Хеннеси, в начале июня. Я уже говорила об этом обеде, там он снова встретился с вдовой Гастона Кэллаве, той самой Жанной Пуке, чьи белокурые косы когда-то перелетали с плеча на плечо на теннисном корте; эта его любовь двадцати лет стала седовласой княгиней Радзивилл. Он предложил проводить ее домой, но она сказала: «Как-нибудь в другой раз», — и г-н Пруст ответил, что больше уже не увидит ее. Именно так оно и случилось.

Не припоминаю, чтобы к нему часто приходили, кроме нескольких близких людей, таких как Рейнальдо Ан или Поль Моран. Именно тогда заезжали обе кня­гини Бибеско, Марта и ее кузина Элизабет, жена князя Антуана. Но они не входили дальше прихожей.

Последним, кроме Поля Морана, о котором я уже рассказывала, приходил в июне 1922 года Люсьен Доде. В этих двух визитах было что-то общее, похожее на последнее прощание. Как и Поль Моран, Доде тоже все никак не мог уйти. Он уже давно не виделся с г-ном Прустом и, наверно, чувствовал, что им не суждено больше встретиться. Г-н Пруст подарил ему на память какую-то вещицу, не помню, что именно.

Как и всегда в таких случаях, после ухода Люсьена Доде г-н Пруст позвал меня. Он казался взволнованным, но рассказывал об их встрече даже весело.

—     Что-то он показался мне сегодня странным. Да, совсем странным и не­ обычно молчаливым, каким-то грустным и чуть ли не испуганным. А перед самым уходом вдруг захотел поцеловать меня, но я ему сказал: «Нет, нет, милый Люсьенчик, видите, я не брит, еще не умывался, да и чувствую себя неважно». Я ведь не соврал, верно? — добавил он, улыбаясь

Но я даже не подозревала, что скрывается за его веселостью. Какая-то слепота не давала мне даже подумать о его смерти. И к тому же, как я и предсказывала, он продолжал работать, несмотря на это слово «конец», бесконечно все исправляя, то рукопись «Исчезнувшей Альбертины» или то, что после его смерти стало «Обре­тенным временем», или корректуры «Пленницы», с которыми к нему приходил Жак Ривьер. И, конечно, мы не переставали подклеивать «бумажонки».

Все-таки однажды вечером у меня должны были открыться глаза. Сейчас я насилую свою память, чтобы вспомнить точную дату. Но вполне определенно могу только опровергнуть мнение, что это случилось после голландской выставки.

71
{"b":"231682","o":1}