Ребята были все как на подбор: молодые крепкие мужчины, высокие и интересные. Но меня поразило — до чего эти юнцы были измотаны работой! Они всегда были усталые. Многие из них дремали на конференциях, головы их сами собой свисали то вниз, то вбок. Дежурили они сутками через сутки: придя на работу накануне утром, они не уходили с неё и на другой день до позднего вечера. Ничего похожего в работе в России не было. Выдержу ли я такую нагрузку теперь?.. Дома я про это не рассказывал, чтобы не пугать Ирину.
Раз в неделю была у нас конференция, на которую приходили все — и резиденты, и доктора-атгендинги, обсуждали наиболее тяжёлых больных, делали научные доклады. Много лет и я как профессор и директор сам проводил такие конференции. Теперь мне было интересно послушать американцев. Но — полагалось ли это технику? Нарушать порядки и оказаться в положении, когда тебя просят выйти из зала, мне не хотелось. Улучив минуту, я робко спросил доктора Ризо, можно ли приходить на конференции.
— Конечно, Владимир! Приходи каждый раз, — весело и дружелюбно.
Это было как подарок. Теперь я приходил в небольшой конференц-зал и садился с краю у входа. В быстрых разговорах и спорах понимал я пока не всё, но вслушивался в то, что говорили, и в то, как говорили: я старался запоминать произношение терминов и вообще улавливать — как правильно произносить слова. Многие доктора, увидев новое лицо, подходили ко мне. Они обязательно, как, в Америке принято, называли себя, пожимали руку, говорили «добро пожаловать — Welcome» и иногда начинали расспрашивать.
Обычно кто-нибудь из них приносил на конференцию коробку, полную свежих сладких пончиков («doughtnuts»), а резиденты привозили столик с кофейным чаном и пластиковыми стаканами. Вся конференция шла под общее прихлёбывание и жевание. Но я стеснялся брать кофе и пончик: всё моё начальное знакомство с Америкой проходило под знаком внутренней несвободы и скованности, так характерных для людей из России. Я садился сзади, довольный уже тем, что был допущен в докторское общество. Сидел и напряжённо слушал. И не приходило мне тогда в голову, что пройдёт двенадцать лет, и в этом же самом зале я буду читать лекцию на английском языке как приглашённый профессор Нью-Йоркского Университета, и некоторые их этих докторов-аттендингов будут меня слушать и задавать вопросы.
Уже два раза садился рядом со мной невысокий молодой доктор-аттендинг, лет тридцати, со слегка смуглой кожей. Он, как будто тоже чувствовал себя новичком, приносил завёрнутый сэндвич и тоже не брал кофе и пончики. С первого раза он заговорил со мной и, узнав, что я иммигрировал из России, сказал, что его отец тоже давно иммигрировал из Польши. С видимым сочувствием он добавил, что понимает, как всё нелегко достаётся иммигрантам. Звали его Уолтер Бессер.
Однажды под вечер, когда я уже собирался уходить домой, старшая сестра попросила меня отвезти больного в операционную. Погрузив его на каталку, я впервые отправился в операционный блок госпиталя на двенадцатом этаже. Надев впервые за три года хирургическую маску, я передал больного сёстрам, а сам встал в стороне и смотрел. Шла подготовка к операции удаления коленного сустава и замещения его металлическим эндопротезом. В России таких операций не делали, хотя мы слышали, что в других странах их делают тысячами (с тех пор прошло уже более двадцати лет, но и до сих пор в России сделаны единицы этих операций). Вытянув шею, я издали смотрел, как сестра раскладывала стерильные инструменты, многие из которых были мне незнакомы. Обстановка операционной: приглушённая суета, звон инструментов — всё это было для моего профессионального хирургического уха, как музыка.
Вошёл, уже намывши руки на операцию, хирург — доктор Уолтер Бессер, посмотрел:
— Что же вы тут стоите? — идите, мойтесь (scrub) на операцию.
Я ешё даже не знал этого слова по-английски и поэтому не понял:
— Вы со мной говорите?
— Да, с вами. Если хотите, будете мне ассистировать. Вы ведь ортопед?
— Да, я был ортопед.
— Мне не дали ассистента на вечер, поэтому давайте оперировать вместе.
Боже мой, какая волна эмоций всколыхнулась во мне! Для профессионала, любящего своё дело и надолго отстранённого от него судьбой, — какое же это счастье опять в него погрузиться! — это как исстрадавшемуся от жажды выпить свежей воды. Три года я не входил в операционную и был рад хоть постоять в ней в стороне. А тут — такая неожиданность! И я ассистировал на той операции, новой для меня.
Уолтер был терпелив и внимателен, всё объяснял и показывал. Потом он взял меня на следующую операцию, я уже чувствовал себя уверенней. Пришёл доктор-нейрохирург, посмотрел на меня и сказал, что ему тоже нужен ассистент. И, как запойный пьяница за бутылку, я ухватился за возможность помогать и ему. Уже было 11 часов ночи, а я всё не выходил из операционной и попросил одну из сестёр позвонить мне домой. Она сказала Ирине, чтобы та не волновалась, что я в операционной.
— Что с ним? — воскликнула Ирина. — Что-нибудь случилось?
— Нет, нет, не беспокойтесь. Не ему делают операцию, а он ассистирует на операции.
Домой я приехал после часа ночи. Ирина с волнением ждала моего позднего возвращения, когда нужно было ехать в почти пустом метро.
— Я ассистировал на трёх операциях! — хвастливо сказал я.
Я чувствовал — не было в моих руках прежней твёрдости, и добавлялись и волнение, и растерянность. Я успел поработать всего несколько дней, как услышал, что медицинский и вспомогательный персонал госпиталя собирается бастовать. Забастовок в России не было, о них мы только читали в сообщениях из-за границы. Интересно, конечно, — чего и как добивались мои теперешние коллеги сёстры и их помощники? Я спросил:
— Мне тоже полагается участвовать?
— Ты не член профсоюза, тебя это не касается.
Ну и хорошо, из предосторожности и от непонимания не надо мне было ввязываться ни в какие дела.
— Могу я спросить: чего добиваются забастовкой?
— Владимир, сразу видно, что ты из другого мира: все забастовки имеют только одну цель — увеличение оплаты и улучшение условий труда.
— А-а-а, понятно.
Ничего мне было не понятно, потому что сёстры получали по тридцать-сорок тысяч годовой зарплаты, а их помощники, как я, получали до двадцати и больше, в зависимости от стажа. Мне эти суммы казались такими большими…
Утром следующего дня я увидел перед госпиталем кардоны полиции и толпу наших сотрудников вдоль стены и узнал некоторые уже знакомые лица. Длинной цепочкой они вяло ходили друг за другом по кругу, некоторые несли бумажные плакаты со словами ON STRIKE. Большого энтузиазма в них не чувствовалось.
Чтобы подбадривать их, одна фигура энергично топала перед ними взад и вперёд и, держа у рта усилитель-мегафон, с выражением громко скандировала:
— Че-го мы хотим? Мы хотим повышения платы! Когда мы хотим? Мы хотим пря-мо сейчас! — и опять снова и снова повторяла то же самое. Толпа подкрикивала ей в ритм. Каково же было моё удивление, когда я узнал в той кричащей фигуре толстую чёрную, которая не хотела дать мне белую форму. Как она преобразилась — на ее пассивном и невыразительном лице горели глаза, она широко раскрывала рот и кричала и кричала так, что стены резонировали. Я спросил у знакомой:
— Кто эта женщина?
— Это лидер нашего профсоюза.
Ага, вот оно что! Ну, если такая работница, как она, могла орать требования, то прав был Ленин: профсоюзы — это школа коммунизма. Подобное я уже видел в моей стране.
Известно, что труд создал человека. Ну, а если он уже был человеком, то что даёт труд? Удовлетворение и достоинство. Это то, чего мне не приходилось испытывать уже около трёх лет. Но вот я принёс домой первый чек зарплаты на $450 — как раз в свой пятьдесят первый день рождения. Мы собрались всей семьёй, и сын повесил мой чек на ёлку — как украшение. Да он и был украшением нашей жизни. Я с радостью видел улыбку на лице сына, давно уже он не улыбался мне так — я восстанавливал своё достоинство в его глазах.