— Вам разрешили выезд, — сказала капитанша КГБ.
Пытка ожиданием кончилась! С визами на руках я купил билеты в Вену на 8 февраля.
Отъезд
По тогдашним правилам нам было предписано за день перед отлётом привезти рано утром на таможню свой багаж — «на досмотр» (как называли таможенники), или «на шмон» (как языком заключённых называли все другие). Для иммигрантов имелся короткий список разрешённых и длинный список запрещённых к вывозу вещей. Это и была единственная за весь период выезда официальная инструкция от властей.
Мы брали с собой только самое необходимое: для всей будущей жизни у нас на пятерых было восемь средней величины чемоданов — бельё, одеяла, дешёвая посуда и немного одежды. В двух чемоданах были две мои пишущие машинки (с русским и латинским шрифтами) и небольшой магнитофон сына. Всё это выгребали и раскладывали на длинных столах три таможенника — двое мужчин и женщина.
Нам полагалось стоять в стороне, чтобы не могли тайком ни вытащить, ни подложить что-нибудь запрещённое. Такие случаи бывали: люди пытались вывезти семейные драгоценности, что строго запрещалось. (Правда, в благословенной России всё можно сделать за взятку — только надо было уметь дать её поосторожней.)
Таможенники во всём мире народ настороженный, но советские особенно хмуры и к нам относились, как к врагам или контрабандистам: всё вызывало у них подозрение. На машинки они уставились даже с некоторым ехидством — ага, мол, попался!
— Это для чего?
Я мог бы ответить, что собираюсь продолжать писать стихи, книги и научные статьи. Но чем меньше объяснений, тем проще. Начать объяснять, это их только насторожит. Я просто сказал:
— Машинки разрешены к вывозу.
— Разрешена одна на выезжающего, — назидательно и с раздражением.
— Одна моя, другая моей жены.
С видимым неудовольствием мужчины перевернули машинки, заглядывали внутрь, освещали фонариком дно и механизм, только что не нюхали: не спрятаны ли там бриллианты или ещё что-нибудь. Потом долго трясли машинки, на всякий случай. Но они были добротного немецкого производства фирмы «Erica», и внутри ничего не застучало. Взялись за магнитофон.
— Магнитофоны положено разбирать, — опять с недоброжелательством на технику.
Один унес магнитофон в заднюю комнату. Я видел, как исказилось от жалости лицо сына: это был его японский маг, подарок моей пациентки прима-балерины Большого театра Майи Плисецкой, и он боялся, что они его испортят.
Тем временем женщина вытягивала из чемодана одну за одной все мягкие вещи и с мрачным видом ощупывала их: нет ли чего спрятанного. Ирина следила издали, прикусив свой обычно острый язык. Слабый мой отец сидел на стуле и волновался, разрешат ли ему вывезти его семнадцать орденов и медалей. Он получил их на войне, где был главным хирургом танковой армии. Второй таможенник дотошно, с увеличительным стеклом, сверял номера на удостоверениях и медалях, временами бурча себе под нос. Очевидно, был недоволен, что наград много. Под конец он пошёл куда-то с медалями и вскоре вернулся без них:
— Ордена и медали вывозить за границу Советского Союза не дозволено.
Отец даже стал задыхаться, и я испугался за его сердце. Я пустился доказывать, что только Президиум Верховного Совета имеет право лишать наград.
— Да, конечно… бывают ситуации… некоторым мы иногда… разрешаем…
Ясно было — он ждал взятку. Я бы и дал, если бы это не были ордена, которые отец получил, рискуя своей жизнью, на фронте. Ни за что! Я опять доказывал. Он мрачно:
— Звоните в управление.
Я дозвонился! Меня так это задело, что я дозвонился до большого начальника — генерала КГБ Игоря Карпеца.
Он был моим пациентом, я когда-то спас его и лечил всю семью, мы даже встречались домами. В последний раз я воспользовался своими бывшими связями. Он меня не расспрашивал, а просто дал разрешение. Услышав высокое указание, таможенники прямо остервенели — всё остальное швыряли и дёргали. Удивительно: как ни мало мы вывозили с собой, но они нашли, что чайные серебряные ложки весят больше, чем полагалось на нас всех, и брать не разрешили. Отыгрались на ложках, чтобы показать свою власть. Ну и чёрт с вами! Недаром эмигранты прозвали эту процедуру антиностальгином.
Домой, в свою московскую квартиру, мы вернулись в последний раз. Мы переживали радостный и грустный момент жизни: наутро мы покинем наш дом и уедем из нашей страны. Где и каков будет новый дом? Никакого представления об этом мы тогда не имели.
Я никогда не был патриотом-идиотом, любящим свою страну только за то, что там родился. Любовь к стране должна основываться на уважении к ней, к сё истории, к её общественному устройству. Если я что русское и любил, так это русскую литературу и искусство. А за тот последний год во мне накопилось много горечи и обиды на мою страну. В последнюю ночь в Москве я сел в последний раз за свой большой и красивый письменный стол и написал стихотворение:
Прощальное
Я не кинусь тебе на шею,
Не возьму с собой прах твой, Русь —
Покидаю и не жалею,
Никогда к тебе не вернусь.
Ни берёзки твои, ни раздолье
Не заманят меня назад;
Без тоски и сердечной боли
Я расстаться с тобою рад.
Не придёт ко мне ностальгия,
Не заставит меня грустить —
Всё мне чуждо в тебе, Россия,
Всё мне хочется позабыть.
Рано утром мы снова в том же зале аэропорта, уже без вещей. И вообще почти без ничего: только билеты и визы. Не было паспортов, их отбирали вместе с советским гражданством (и за это ещё брали по 500 рублей с каждого, тогда это было много). Денег у нас тоже почти не было: при выезде разрешалось обменивать всего по 100 рублей на человека. Мы не только не имели права вывозить наши накопления, но даже лишались права получать пенсии. Я и жена проработали по 25 лет, а мой отец-ветеран — 50 лет. И за весь этот труд — ничего. И никаких документов у нас не было: свидетельство о рождении, свидетельство о браке, диплом об образовании — ничего вывозить не разрешалось. К таким, как мы, вполне можно было применить поговорку: гол, как сокол. Если уж нас не раздевали физически, то отбирали всё, что составляет достояние современного человека. Страну, которая выпускает своих людей почти голыми, такую страну покидать было не жалко.
Объявили посадку на наш самолёт, и я напоследок пошёл в уборную. Там перед дверью стояла старуха-уборщица в грязном синем халате, повязанная серым платком. В руках она держала щётку для подметания с примотанной на конце тряпкой — сё орудие производства. Чем-то разъярённая, она потрясала тряпкой и громко кричала:
— На сиденья сапогами становятся!.. Все сиденья обделали!.. Ну что за люди за такие — срать и то не умеют!..
Это были последние слова, которые я услышал на родине.
Всё на международном аэровокзале было устроено так, чтобы расставленные повсюду агенты КГБ в штатском могли следить за людьми и улетающие были изолированы от провожающих. В изоляции мы подходили к будкам, в которых издали видны были пограничники с темно-зелёными погонами. В узком проходе перед каждой будкой — складной механический барьер, преграждающий путь. С неприятным сухим щелчком он открывался после проверки документов. Для нас это ворота в новую жизнь. Шаг за этот барьер был тем волнительным моментом, которого мы так долго ждали. Не доверяя властям, я всё ожидал каких-нибудь препятствий и осложнений. По визам в Израиль пограничники знали, что мы эмигранты, и смотрели на нас враждебно. Поэтому перед будкой я стратегически расположил всех своих по порядку: первым проходил Владимир-младший, наш сын. Расчёт был такой: если вдруг пограничники стали бы чинить ему препятствия, то мы с Ириной, находясь позади него ещё на советской стороне, могли бы вступиться. А окажись мы за барьером, нас уже могли не впустить обратно. Поэтому я и поставил сына вперёд. После него проходила Ирина. Опять-таки, если в последний момент меня задержат, то хотя бы они оба улетят вместе, а мать ему там будет даже нужней. За ними пройду я. А стариков-родителей, скорее всего, задерживать не станут, так что они будут нас замыкать.