— А куда это мы едем?
На что Ирина как бы небрежно отвечала:
— А что такого?
Она детально разработала маршрут и была этим горда, как лягушка-путешественница из сказки Андерсена:
— Это я, это я придумала!
И вот мы летим. Любые изменения ощущаются острей, когда ломается рутина повседневности. Одно дело было знать, что мы можем свободно лететь в Европу, как все американцы, другое дело — действительно лететь, с американскими долларами и кредитными карточками. Сидя в салоне просторного самолёта DC-10 голландской компании KLM, мы были счастливы ощущением свободы международного передвижения. Но… ничего нет на свете абсолютного: надо было так случиться, что в самолёте у Ирины разболелся зуб. И она всю ночь промаялась, страдая от боли. Она пила обезболивающее, стонала, и мы решили, что как только обоснуемся в гостинице — сразу позвоним в американское посольство, узнать, у кого лечиться в незнакомом нам городе. Паспортный контроль — непривычно простой, и мы едем в такси — по Парижу! Мимо Триумфальной арки, по Елисейским полям… Ирина, держась за щёку, крутит головой по сторонам. И вот мы в номере «Hotel Du Colisee», и у нас нетерпение — выйти на улицу. Позвонили в посольство, там нерабочий день — Memorial Day — День поминовения погибших. Как быть с зубом? Придётся ехать в госпиталь завтра, а пока — на улицу. Целый день мы бродили, в экстазе восторга, в восторге экстаза. И к концу дня Ирина вдруг:
— Ой, а зубная боль прошла совсем!..
Прекрасное и эмоциональное — сильней всего, даже зубной боли.
Десять дней в Париже, там мы взяли в прокат маленькую машину «Renault», пять дней ездили по шато и городкам вокруг, и помчались в Голландию. За восемь дней я влюбился в голландцев — лучший из народов мира. У них есть пословица: Бог создал мир, но Голландию создали голландцы. Как верно! После Голландии — неделя в Бельгии. Мы наслаждались путешествием, но Ирине в Европе было особенно приятно: впервые за долгое время она чувствовала себя спокойно, не боясь опасного окружения.
В Бельгии радостная встреча с друзьями — Колей и Леной Савицкими. Это они помогали нам с выездом из России и встречали нас в Вене четыре года назад. О нашей жизни в Америке рассказывал им в основном я; Ирина с волнением и злостью описывала лишь опасности Нью-Йорка и трудности нашего устройства, в очень уж мрачном свете:
— Это наше путешествие — единственное хорошее с момента отъезда из Москвы, что с нами происходило и происходит.
— А мне Америка нравится, несмотря ни на что, — возражал я.
Коля примирительно:
— Ну, я так и думал, что у вас уйдёт около пяти лет на первое становление в Америке.
Ирина кипятилась и спорила, критикуя и ругая Нью-Йорк. Но вот однажды, за несколько дней до отлёта обратно, она задумчиво сказала:
— Знаешь, я хочу домой, в Америку.
Как я был обрадован! — наконец-то она почувствовала, что Америка — наш дом.
Новый этап
Всё во мне пело от счастья, когда ранним утром 30 июня 1982 года, через четыре года после переселения в Америку, я ехал на своей машине начинать вторую в жизни докторскую карьеру: нас, резидентов первого года трейнинга, собирали на «ориентацию» — для знакомства друг с другом, с госпиталем и его правилами.
Еврейский госпиталь Бруклина считался одним из самых плохих и бедных. Но было время, когда он славился своими знаменитыми докторами и был одним из лучших и богатых госпиталей Америки. И это было не так давно — до 1960-х годов. Когда в 1948 году у великого Альберта Эйнштейна развилась опасная для жизни аневризма аорты, расширение главного кровеносного сосуда, то для спасения его привезли на операцию именно в наш госпиталь. И профессор Ниссан сделал ему операцию, какие тогда мало где производились. В нашем госпитале лечились король Англии, несколько президентов, знаменитые политические деятели и интеллектуалы страны. Теперь всё это было в прошлом. Что же произошло и почему так быстро?
Госпиталь построила в начале века еврейская община района Бедфорд-Стайверсант. Тогда там жили белые состоятельные люди, в основном евреи (весь Бруклин был еврейским городом до его слияния с Манхэттеном в конце прошлого века). Их красивые дома утопали в зелени садов, это был самый процветающий район города. Но вместе с окончанием расовой сегрегации с 1950-х годов там началось постепенное замещение местного населения. Сначала в Бруклин стали вселяться рабочие черные семьи, а за ними массой покатилось нашествие легальных и, чаще, нелегальных чёрнокожих иммигрантов из Латинской Америки и с Карибских островов. Из своих стран-колоний они привезли три характерные черты: бедность, культурную отсталость и преступность. Это их я и увидел возле метро в мой первый визит в госпиталь.
Еврейские семьи стали массами уезжать в пригород, в район Long Island. Как при стихийном бедствии, они бросали свои квартиры и дома, потому что их никто уже не хотел покупать. И их тут же наводняли новые иммигранты, вселяясь десятками туда, где прежде жила одна семья. Они не поддерживали дома, не сажали цветы и деревья, не следили за чистотой — всё это было чуждо им, детям дикой природы. И за пятнадцать — двадцать лет им удалось разрушить всё, что создавалось там более ста лет.
Пострадал и пришёл в упадок и наш прекрасный госпиталь: ушли основные доктора, заменился персонал, и прекратился приток средств. Когда я начинал резидентуру, ещё теплились какие-то традиции, некоторые директора департаментов (соответствует заведующим отделениями) были белые и оставались от прежних времён, но весь остальной состав докторов были темнокожие иммигранты, в основном из Индии и Гаити. Внутри госпиталя национальные группы враждовали между собой, борясь за пациентов: каждый лагерь старался не допустить, чтобы другому досталось больше. И уже при мне уходили из госпиталя последние белые доктора, и во главе него стал гаитянин, довершивший разрушение.
Как капля воды отражает всё небо, так судьба Еврейского госпиталя (и всего Бруклина) отражает поучительную историю нашего времени — разрушительная сила в нём порой сильней созидательной. Поразительно то, что нашествие варваров в Бруклин было отнюдь не военным, а мирным, и явилось результатом неверной иммиграционной политики и неумения контролировать и сдерживать разрушающие силы. Общество самой развитой и сильной страны не сумело оградить себя и обуздать своих же варваров. И не смогло сохранить наш госпиталь.
Всё это мне стало известно и ясно постепенно, но я решил заранее показать общий фон, на котором прошли потом пять лет моей работы в Бруклине.
Группа новых резидентов в миниатюре напоминала то, что я видел в толпе на экзаменах, — смешение всех рас и наций с преобладанием индусов, пакистанцев, филиппинцев и чёрных жителей Карибских островов. Были китайцы, один японец, один поляк и один португалец.
Американцев среди нас не было — в тот госпиталь они уже давно не стремились. И конечно, преобладала молодёжь до тридцати лет — в возрасте моего сына. Я был самым старым (и, кстати, самым старым хирургическим резидентом за всю историю Америки, этот «рекорд» не побит до сих пор).
Меня обуревали смешанные чувства: с одной стороны, я был счастлив оказаться опять в докторском ранге, с другой стороны — среди молодёжи я чувствовал себя неловко, как старый петух среди цыплят. И с самого начала я понял, что, хотя умел кукарекать вполне по-взрослому, придётся мне пищать вместе со всеми по-цыплячьи: придётся всё проходить заново — нет же программ для трейнинга профессоров.
Это подтвердилось в первый же день. Нас собрали в учебной комнате, пришла старшая операционная сестра и спросила:
— Кто из вас хоть раз мыл руки на операцию?
Я поднял руку и оглянулся: поднялись ещё одна-две руки. При таком соотношении она наиподробнейшим образом рассказала нам два этапа обработки рук — мыть намыленной щёткой в проточной воде, от кистей и наверх — до локтей, по пять минут каждый раз; потом показала, как вытирать руки стерильным полотенцем, тоже начиная с кистей и кончая локтями. Я впервые делал это тридцать лет назад, когда мои теперешние сотоварищи по группе не родились или были ползунками. Конечно, была ирония в том, что приходилось повторять такие азы. Но не мог же я самовольно регламентировать программу своего обучения.