Уж его-то советская власть закаляла — постоянными гонениями и исключениями (прямо как в старые времена закаляли булатные мечи и кинжалы). Теперь, у нашего подъезда, он задержал мою руку в своей и грустно сказал:
— Я слышал, ты собрался уезжать.
— Да, собираюсь, — на всякий случай я решил не затягивать беседу на улице, нас могли увидеть вместе и потом донести на него: «якшается с предателем Голяховским».
— Не увидимся, значит, — Булат еше крепче сжал мою руку.
Другой смелый поэт и юморист, Яков Костюковский, увидев меня, ободряюще сказал:
— Ну, в тебе я уверен — ты и там не пропадешь. Я довольно много бывал за границей и встречался там с уехавшими отсюда. Почти все как-то устраиваются. По моим наблюдениям, кто здесь не был дерьмом — и там пробивается. Держись.
Смелей всех был мой сосед прозаик Василий Аксёнов. С ним мы свободно беседовали на глазах у всех, стоя или гуляя возле дома. Умный мужик, он сам догадался, что я собираюсь в Америку, и подолгу рассказывал мне о своих двух поездках туда. Меня это интересовало и подбадривало. Он улыбался задумчиво и говорил в усы: «Врачи там живут богаааато», — растягивая это слово с удовольствием.
(Мы потом встретились с ним в Нью-Йорке, когда в 1980-х годах его самого насильно выставили из Советского Союза за издание «Метрополя». Обнимая меня, Аксёнов улыбался в усы: «Ну, вот, я же тебе говорил…»)
Как-то раз зашёл в мой кабинетик хирург Михаил Цалюк, высокий и красивый еврей.
Он был секретарём партийной организации поликлиники, и я сразу насторожился. А он потом зашёл ешё и ещё раз, мягко и ненавязчиво рассказывал, что он фронтовик, был с начала войны командиром взвода разведки, ранен три раза. И как-то незаметно вставил, что собирает лома еврейскую музыку. И мы постепенно разговорились. Миша был то, что можно назвать коммунист-сионист: днём вёл партийные собрания, а по вечерам изучал еврейскую историю и по радио, через глушение, интересовался делами в Израиле. И, в конце концов, он пригласил нас с Ириной домой — на еврейскую фаршированную рыбу, которую вкусно готовила его жена Броня. Мы разговорились по душам, и я поведал ему о наших планах.
— Я догадывался, — улыбнулся он. — С чего бы профессору переходить в нашу вшивую поликлинику? Ну, я тебе тоже признаюсь: мы с Броней собираемся в Израиль.
Теперь у меня появился на работе друг-единомышленник, и стало легче отсиживать там скучные часы. И вот однажды в моём почтовом ящике белел толстый конверт из Израиля — приглашение от какой-то будто бы моей тётушки. Она писала, что жить без меня и моего отца не может и хочет с нами воссоединиться, а потому просит советское правительство не препятствовать нашему с семьями выезду. Кто она была и как нашла нас, об этом я мог только догадываться.
И я засел сочинять легенду об этой «тётушке»: мы с отцом так её любим, что никак не можем без неё жить и очень просим отпустить нас к ней в Израиль. Родственные связи КГБ не проверял, то ли потому, что это было слишком сложно, то ли потому, что знали: все евреи — родственники. Скорей всего, им было наплевать, лишь бы только в эмиграцию не стремились люди с допусками к секретным документам или ненавидимые властью диссиденты.
Советские анкеты — это одна из самых изощрённых форм издевательства над личностью: сотни вопросов о предках, о родственниках, о выездах за границу, о наградах и взысканиях и ещё чёрт знает о чём… Теперь мне нужно было заполнять анкеты на каждого члена семьи и собирать бесчисленные документы, выписки и справки. И я понуро таскался в разные конторы, сидел часами в очередях в тёмных и грязных коридорах, которые не изменились со времён Достоевского. Дождавшись очереди, я просил и убеждал неприязненно настроенных канцеляристов, доказывал, уговаривал, тайком подсовывал им мелкие подарки-взятки.
Когда у меня было высокое положение и влиятельные пациенты, передо мной раскрывались все двери, меня встречали с улыбкой. Теперь я никого не мог просить о помощи и претендовать на внимание не мог: по сути, я был уже никто. Ах, как это угнетало! Дома я стал заниматься английским с Ириной, читать сказки для самых маленьких. Весело, конечно, в 47 лет! Она к тому времени ушла с работы из научного института биологии, сидела дома и переживала за меня. Ещё больше мы переживали, что может стать с нашим сыном, если нам откажут. Его сразу выгонят из института, забреют в армию, а там будут бить и мучать, как сына отказника… Надо было иметь много душевных сил, чтобы выдержать это напряжение: падение в настоящем и неизвестность в будущем. Да и думы о переселении в новый мир стариков-родителей тоже беспокоили: как они всё это перенесут и выдержат?
И вот я принёс оформленные бумаги к чиновнице ОВИРа. Она узнала меня по прежнему выезду за границу с высокой протекцией.
— Что это вы, доктор, то в Югославию, а то в Израиль? — с улыбкой.
— Да так, знаете, хочу воссоединиться с моей любимой тётушкой.
— Ага, понимаю, — резко взяла бумаги, улыбка исчезла.
И потянулись дни и ночи нашего с Ириной беспокойного ожидания «разрешения свыше». Мой друг Норберт Магазаник получил отказ, это нас напугало. Мы расстроились за них и стали ещё больше опасаться за себя.
Многим тогда отказывали без объяснения причин, особенно интеллектуалам, хотя именно интеллектуалы и были поперёк горла власти, но не стоило искать логику в Советской России. Образовалась большая группа «отказников» — диссидентов и близких к ним. Кое-кто из них жил в наших писательских кооперативных домах, мы были с ними близко знакомы. У них устраивали обыски, взламывали паркет. Их судили и ссылали. Одного моего соседа, переводчика Костю Богатырёва, убили дома ударом бутылки по голове. Я прибежал на крики, но было уже поздно оказывать помощь.
Если бы всесильные агенты поднялись на три этажа выше и, не ломая пол, открыли ящик моего стола, они нашли бы в нём мои антисоветские стихи. Может, меня и не убили бы, но я легко мог поехать не на Запад, а на Восток — в Сибирь. Вот некоторые из них:
Великий почин
К 100-летию Ленина в СССР была возрождена традиция «Великого почина» — коммунистических субботников, бесплатной работы. Ленин в 1921-м первым носил бревно в Кремле.
Весенним днём, давным-давно,
Один мудак поднял бревно,
И с той поры полсотни лет
В его стране покоя нет.
Сумели люди из бревна
Наделать всякого говна,
Распространив на целый мир
Его, как лучший сувенир.
Обязан каждый всё равно
Боготворить всегда бревно,
С восторгом думая о том,
Что тесно связано с бревном,
И быть готовым каждый миг
Поднять истошно-бравый крик.
И как один все заодно
Ещё сто лет таскать бревно.
И хоть таскающим бревно
Должно бы это быть смешно,
Но что смешит их? угадай —
Их больше всех смешит Китай.
Как там, не зная о бревне,
В своем все возятся говне,
И вот уж двадцать лет подряд
Цитаты хором голосят.
И люди чешут языки:
— Ах, дураки!., ах, чудаки!..
У них соломинка видна,
У нас не видно и бревна.
Кулак России
21 августа 1968 года, день вторжения советских войск в Чехословакию.
Всегда в России было так:
Исход раздора или спора
Его Величество Кулак
Решал, как довод и опора.
Бывал с ним прав любой дурак —
Кто с кулаками, тот и гений;
Его Величество Кулак
В России выше убеждений.
Он и поныне не обмяк,
И не ослаблен он прогрессом.
Его Величество Кулак
Прогрессу стал противовесом;
Во всём его заклятый враг.
Тупой, холодный, злой и мрачный.
Его Величество Кулак
Зовёт прогресс па бой кулачный.
Опять, насилия маньяк,
Поднесенный под нос Европы,
Его Величество Кулак
Народы гонет рыть окопы.
Болгарин, немец, венгр, поляк,
Вас кулаком погнали к чеху,
Его Величество Кулак
Увидел в нём себе помеху.
Но и в беде есть добрый знак,
И с ним нельзя не согласиться:
Его Величество Кулак
Грозится, если он боится.