Когда Наденька кончила прогимназию, Был большой праздник. Маменька вынула чайный сервиз с розанами (чего лучше), Халвы купила и тянучек. А Наденька купила себе корсет с голубыми лентами. Ишь! Уж совсем, совсем Париж! Некоторые неповторяемые комплименты… «На тебя, Наденька, одна надежда… Вот, может, заживу, как прежде… Замучилась твоя мама… Как бы ты поскорее того… замуж. А то умру — ты не пристроена… И всё такое…» Маме — «Я поеду на бал в офицерском собрании!..» — «Ну, веселись, детка! Приедешь, верно, голодная — я тебе оставлю котлету…» Бал в «Кукушке», И у душки Веснушки. А он влюблен, И «шакон». «В этом мире…» — Ла-ра-ри-ре… — «Изнывая…» — Ла-ри-рая… — А после повторял одно грустное, Это древнее «люблю». Где-то канарейка отвечала, почти что по-французски: «Лью-ю-ю!» И было в этих «л» столько ливней ясных, Столько еще не выплаканных слез… И знала Надя — от этого часа Не уйдешь… Раскрасневшись от танцев, Уже полюбившая, уже нелюбимая, Она молилась с бокалом шампанского: «Господи, пронеси эту чашу мимо!» И напрасно в Божениновском переулке Мама ждала до рассвета, И напрасно в столовой стыла котлета… Над своими птенцами, Рахиль, плачь! Шибко, шибко несется лихач. Кто-то сказал: «А, Иван Ильич, вы с дамочкой». И странно… «Боярское подворье и гостиница Кастилия». Где мы жили? Где мы были? И молились? И зачем? Комнату… 47… Вот она, любовная мука, И в той же губке тот же уксус, И тусклая свечка, и портьеры, и «любишь?», И где-то маятник, И нищий, который отдает свои рубища, Почти что улыбаясь. На заре подошла Надя к окну, Видит — пустая площадь, Едет только извощик, И сидит в пролетке голая баба, И кушает виноград она, И кричит извощику: «Поезжай живей! Дам сотню! Хочу въехать в рай в собственной плоти!» И выбегают хорьки И грызут пальцы на ногах бабы, И воет баба от смертной тоски, И радуется. А извощик на козлах поет про то и про это, Про Иосифа Благолепного, Про сорок дней в пустыне, про легкое иго, И как хорошо бы себя постегать вожжами, И как он, Иван, юбки закидывал, И как мылся в бане. А хорьки подпевают: «Слава тебе, любовь, Хлеб наш насущный! Слава тебе, искушенная плоть! Пуще! Пуще! Вот, вот, За коготок. Ах, Амур Любит педикюр!..» Надя пала у окна белого, Где-то половой гремел щеткой… И не знала она, что претерпела И сколько ей еще терпеть остается. Только сырое небо и крыши, И с улицы звуки всё чаще, И в комнате легкое дуновение слышно Другого, спящего… «Ведь как же, Наденька… я не в укор, ты понимаешь. Но Петр Ефимович согласен, он теперь всё знает…» И как поздравляли, и как целовали, И после венчанья эти четверть часа на вокзале. «Ну, по любви едва ли…» «Вы хорошо будете спать в купе…» «Спать?.. э-э!..» «Без пересадки». «Надя, ты забыла свои перчатки…» И мама ее целовала неловко, зачем-то в ухо, И глаза у нее были припухшие… Кто-то крикнул, свистнул жалостно… И не стало вот… «Наденька, Какая ты гладенькая! И теперь все эти штучки мои… И-и-и-и…» Вспомнила Надя, как девочкой говорила маме: «Не хочу играть с Саней! Когда вырасту большая, выйду замуж И буду дама». И как мать бормотала: «Играй, играй, детка!» И как она улыбалась жалостливо, редко… А муж: «У тебя совсем миленький профиль… Ты со мной не скучаешь?.. В Смоленске будем пить кофе». Надя вышла в коридор… Путь так долог… Едут с ними тысячи проволок И поют: «Подойди! Отойди! Мы позади, и мы впереди!» Взмолилась Надя: «За что ты? Я не умею иначе, вот я…» Подошел тогда господин в цилиндре: «Простите, позвольте представиться — Кики. Вы никогда не бывали в Индии?.. А там есть прелестные уголки…» Пошли от господина лучи неистовые, И совсем он, совсем близко. И сказал ей еще: «Я тебе не простил Моей обиды, Иакова я возлюбил, Исава я возненавидел… Ибо ты преступила запреты, И неугодна жертва твоя, — Иду на человека Я». Муж всё хныкал: «Еще немножко!.. Ты устала, моя кошечка?» И был поезда грохот: «За что ты? за что ты? За то и за это… Моя и твоя… Иду на человека Я…» |