Вдоль плетня стояли мужчины, опершись на свои длинные палки, и смотрели грустно в землю. Мы остановились на почтительном расстоянии от той сакли, где лежал мертвый, и, как требовала церемония, стали, как вкопанные, в ряд, печально понурив головы. Мулла, стоявший у плетня с другими мужчинами, произнес протяжно: «Фа-а-ати-ха!» — и все присутствовавшие сделали «дуа», то есть прочли молитву за упокой, держа ладони вверх, и потом провели руками по лицу.
По окончании дуа мы все не двигались с места до тех пор, пока к нам не подошел родственник умершего и не сказал:
— Да поможет вам бог! Не печальтесь! Что же делать? Богу угодно было взять его — и взял.
На это некоторые из нас ответили печальным тоном:
— Да ниспошлет на вас бог лучшие блага и даст он вам другое утешение.
Сказав это, мы молча присоединились к толпе мужчин, ставших вдоль плетня. За нами шла другая толпа мужчин, которая с тою же церемонией присоединилась к нам. Женщины нашего аула молча, с поникшими головами проходили в саклю, где лежал мертвый, и оплакивали его. Из сакли я слышал отрывчатые фразы плакальщицы:
— Мой день… мое солнышко… тебя ожидают гости, но ты ничего не говоришь… твоя семья осиротела… Что будут делать твои дети, о мой день!
За этим раздавался глухой плач. Посетители приходили беспрестанно. Были между ними и из других аулов, что можно было узнать по вооружению. Их, вероятно, об этом известил «карганаг»[5].
Посетители из чужих аулов приезжали верхом, с лошадей слезали за аулом и оттуда шли пешком до места несчастья. Мулла, приглашенный из чеченского аула, читал под навесом монотонным голосом коран, положенный на подушку. Уже часов двенадцать. Вон и «цырт»[6] привезли. Мужчины идут к речке, чтобы, взять «абдаз»[7]. Солнце неумолимо жжет своими полуденными лучами, а мы все стоим молча. Посетители приходят и уходят. Вот приблизилось около десяти женщин. Это «марцыгой»[8] из соседнего аула, арба поодаль следует за ними. Они медленно выступают впереди, опустив печально головы: лица у всех закрыты платками, вероятно, из скромности перед мужчинами, которые, однако, на них и не смотрят, а погружены в какое-то оцепенение. У каждой из этих женщин на поясе висит белый платок («цасты калмарзан» — глазной платок для утирания слез во время оплакивания мертвого). Это обыкновенная принадлежность всякой женщины, которая ходит на марцыгой. Вот они остановились на довольно почтительном расстоянии от ворот и размещаются в две шеренги, причем женщины постарше летами становятся в первую, женщины помоложе — во вторую шеренгу. Вперед выдвигается одна старушка, одетая в короткий красный бешмет. Она опускает с головы верхний платок на плечи, некоторые женщины, постарее летами, следуют ее примеру; потом все они засучивают рукава (все это делается при глубоком молчании) и двигаются едва заметным шагом. Старушка начинает голосить:
— Что я буду делать?!
Остальные женщины производят какой-то неопределенный звук. Его можно уподобить звуку, издаваемому индюком, когда он, распустив широко хвост и крылья, вертится около своей самки.
— О несчастный! Что ты теперь намерен делать? — обращается она к сыну умершего, который все это время стоял у ворот, опершись на свою палку. — Что мы будем делать, когда мы лишились лучшего в семье, о ма бон!
Остальные женщины издают все тот же неопределенный звук:
— Э-эхе-хе! — рыдает двадцатипятилетний сын: — О ма бон!
— Что мы будем делать, когда наше солнце померкло? — продолжает старушка.
Между тем женщины, оплакивавшие мертвого в сакле, вышли на крыльцо и стали с засученными рукавами вдоль стены, под навесом крыльца. Старушка замолчала. Вдруг она издает надтреснутым голосом отчаянный крик «дадай!» и со всего размаху ударяет себя сжатыми кулаками по лицу. Шеренги следуют ее примеру, но они бьют себя не кулаками, а ладонями.
— Ма бон! — раздается с крыльца, где женщины бьют себя также по лицу.
Когда руки марцыгоя опускаются, женщины, стоящие у крыльца, одновременно поднимают руки и шлепают себя по лицам с криком: «Дадай!» Марцыгой таким образом подвигается вперед: женщины же, стоящие у крыльца в шеренге, остаются на одном месте, обративши лица к марцыгою. Вот старушка покачнулась: мне показалось, что кровь течет по лицу ее от усиленных ударов. Две женщины поддерживают ее, и она, в бессознательном состоянии ударяя себя по лицу, но уже слабее, продолжает предводительствовать шеренгами[9]. Наконец, вся процессия скрывается в сакле, где лежит мертвое тело, и оплакивание продолжается.
Скучно смотреть на эти неподвижные, словно восковые лица мужчин. Отсутствие разговора, а тем более смеха, наводят на посетителя сонливое состояние; изредка только это глубокое молчание прерывается муллою, который каждый раз при новых посетителях произносит свое протяжное «Фа-а-ти-ха!..»
Наконец выносят тело умершего, положенное на плетенке; под телом, обернутым в белый саван, лежит тюфяк, а под головою — подушка. Женщины становятся в ряд. Четверо мужчин выступают вперед, неся тело на плечах.
Процессия двигается так: впереди тело, за ним все мужчины и на некотором расстоянии толпа женщин, среди которой раздается плач. Процессия идет скорым шагом.
Вот и кладбище. Около свежей могилы кладут тело, обратив его лицом к Каабе. Женщины не доходят до кладбища, а остаются поодаль, откуда посылают свои рыдания. Мулла вышел вперед и, став у тела, обратился лицом к юго-востоку, по направлению к Мекке, и стал читать молитву. Мужчины, бравшие абдаз, стали позади муллы и помолились за покой души умершего. Опустили тело в могилу. Потом наискось прикрыли его дубовыми досками, доски засыпали землею и поставили цырт.
Мулла, произнося молитву, троекратно облил могилу вдоль из «кувгана» (рукомойник). Потом он поспешно отошел от могилы, и все последовали его примеру. На некотором расстоянии он останавливается и, поворотясь к свежезасыпанной могиле, произносит панегирик по умершему:
— Послушайте, добрые люди, умерший был хороший человек, — это каждый из нас знает. Он дурного ничего не сделал, а хорошего — много. Он был щедр и своим добром помогал многим. Теперь нет его… Он ушел в «дзенет» (рай) к праведным; бог этого желал. Да никто о нем дурного не скажет, и всякий да пожелает ему дзенет.
И все загалдели:
— Дзенеты бадед! (Да будет он в раю!)
29 июня.
Под вечер вчера сидел я у своего окна и читал книгу. Подходит ко мне Кургоко, наш аульный старшина, и говорит:
— Ради бога, ради всех твоих мертвых[10], помоги нам в одном деле. Начальник округа прислал кулера[11] из города отобрать штрафные деньги. С кого следует штраф — написано на бумаге, а так как писарь аульный заболел и кулер тоже не может читать, то будь так услужлив, сопровождай нас и читай по бумаге, кто должен платить штраф, сколько и за что.
Я не отказался сделать старшему услугу. Он мне вручил длинный список оштрафованных лиц, и я отправился с ним в его кунацкую, где находился и кулер Гаги, уполномоченный для сбора штрафных денег. Тут же был и другой старшина аула, Афако, и крикун Маци — непременное лицо при таких случаях.
— Идемте и начнем сбор с верхнего конца аула, — сказал Кургоко, и все мы пятеро отправились.
Почти на конце аула из штрафованных жил Бимболат. Мы подошли к воротам. На зов Кургоко вынырнул из низенькой сакли тщедушный старичок, сам Бимболат. Пожелав нам доброго вечера, он обратился к Кургоко с вопросом, что нам нужно.
— За тобою пять рублей штрафа, — сказал Кургоко, — за то, что лошадь твоя паслась на чужом покосе.
Бимболат, видимо, был поражен этим известием. Он старался оправдаться, но в оправдании путался. Гаги и слушать не хотел его оправданий и настоятельно потребовал от него штрафных денег. Бимболат говорил, что у него нет вовсе денег, что неоткуда и взять их.