Дзамболат поочередно оглядел домочадцев, сказал:
— Носы повесили… Негоже, негоже. Давайте-ка хлеб наш насущный.
Все оживленно засуетились. С утра к еде не притрагивались, но никто не испытывал голода. А обед приготовили.
Каждый занял за столом свое привычное место. Дзамболат окинул взглядом стол и поднял на жену удивленные глаза. Этот жест был незнаком жене. Дзамболат спросил:
— Все, больше ничего?
— То есть?
— Что-нибудь горячительное.
Жена встала. На столе появилась бутылка марочного вина, рюмочки из простого стекла. Глава семьи разлил вино: сперва жене, потом детям, последним себе. Взял рюмку тремя пальцами, но от стола не отрывал, тихо поглаживал.
— Тянет говорить высоким штилем. «И летопись окончена моя. Исполнен долг, завещанный…» Да, в прошлом осталась лучшая и большая часть моей жизни. И ты, подруга, — Дзамболат повернулся к жене, — не в весеннем цвету. Дети наши тоже в том возрасте, когда и чужие уроки жизни наматывают на ус. Как бы там ни было, все мы понимаем, что жизнь не стоит на месте. Течет, видоизменяется. Входит в другие берега. Неизменными должны оставаться только наши горы, честь и совесть человека, долг коммуниста. Я не поступился ими, никогда не берег, не щадил себя, не работал вполсилы, вползнаний. Однако и финиши бывают разными. Одни безбедно и тихо доживают до своих последних дней. Хорошо. Жизнь других укорачивает недуг. Жалко. Жизни скольких моих товарищей, ровесников моих, переехала война… — Дзамболат привстал. — Светлой и вечной им памяти. — Подавленно помолчал. Умными усталыми глазами оглядел детей. — Точно так же действуют законы жизни и на поле, называемом полем деятельности. Кому бодро шагать до пенсии, кому пасть на середине пути, надорвавшись; кому, как нарту Сослану, колесо Балсага отхватывает по колено ноги. Я за собой не чувствую вины. Ни народу, ни партии я сознательно не причинил зла. Но никто не гарантирован, не застрахован от невольных ошибок. Я не оправдываюсь перед вами, самыми мне близкими людьми. Мне не в чем оправдываться. И прошу вас: ни перед кем не опускайте головы, не испытывайте чувства вины, не изображайте из себя несправедливо обиженных судьбой. Меня по-прежнему зовут Дзамболатом, вы навсегда мои дети, семья Дзамболата. Были в прошедшей моей жизни и светлые праздники, и ненастные будни. Но я никогда не роптал. Я всегда думал, что знаю людей… Ошибался… Сегодня набрался столько мудрости, что на сто жизней хватит. Вы мои младшие, побеги мои. И вот какое слово я вам хочу сказать то горячим следам: кем бы вы ни стали, какой бы пост ни занимали, помните только об одном: на все свои дела, на все свои поступки смотрите глазами простого народа, все мерьте его мерками, все взвешивайте на его весах. Что угодно народу — угодно партии, угодно жизни самой, — Дзамболат медленно поднес рюмку к губам и залпом выпил.
Мать и дети сделали большие глаза. Нет, они не огорчились — обрадовались «слабости» отца, прежде редко замечаемой за ним. Как по команде, все разом пригубили свои бокалы и отодвинули от себя. Через силу поужинали. Дзамболат поднялся.
— А теперь прошу извинить меня…
Он шел в спальню и чувствовал на себе полный немой боли взгляд супруги, идущей следом. Постель была уже застелена, Дзамболат прилег. Жена присела у изголовья на краешек кровати, теплой ладонью погладила его лоб, провела по волосам, вздохнула и уставилась горестным взглядом в его глаза. Дзамболат понимал состояние жены, она ждала хоть каких-то подробностей о пленуме. И не из праздно-женского любопытства; он поделится толикой тяжких дум — полегчает самому. Но против обыкновения он молчал. Ни говорить, ни думать, ни вспоминать — ничего не хотелось.
Умоляюще улыбнулся:
— Прости, пожалуйста. Понимаю тебя, но ты сейчас ни о чем не допытывай меня. Иди, милая, к детям — они слабее нас с тобой, пусть прислонятся к тебе. Из случившегося не надо строить трагедии. Не место делает человека человеком. Все идет своим чередом. И не вздумай плакать — категорически запрещаю.
Но из глаз жены уже бежали крупные градины слез?.. Она их не утирала. Посидела еще с минуту, встала и тихо вышла.
Как всегда, рядом на тумбочке лежала свежая почта, газеты и журналы. Дзамболат вытянул из стопки газету. Буквы, поплыли перед глазами. «Вот это тот случай, когда смотришь, в книгу, а видишь фигу», — усмехнулся про себя, отложил на место газету и потушил свет. Спальня погрузилась в полумрак: шторы были раздвинуты, и в комнату пробивался свет окон дома напротив.
Дзамболат прикрыл глаза рукой. В памяти одно за другим вставали события последних лет жизни. Он старался остановить их мельтешенье, но был не в силах сосредоточиться на одном. В ушах звучал разноголосый хор, лица судорожно мелькали, как кадры в оборвавшейся киноленте.
Пленум… Оказывается, хоть он и старался отключиться тогда, но все прекрасно слышал и запомнил. Не о справедливых упреках в свой адрес он думал — тут возражать было нечего.
Что не укладывалось в голове, чего никак понять не мог — так это поведение некоторых товарищей. Что их толкнуло выступить так? Чем это продиктовано? Почему так густо напитали свои слова ядом? Почему изо всех сил старались больше уязвить его? Он же кроме добра ничего им не сделал? Или: не сделай добра — не узнаешь зла?
Нет, все-таки надо начинать с себя самого. Знал и твердо знает: были промахи, упущения, ошибки. Только, Бексолтан, (как это я тогда подумал: сплошной рот? сплошная пасть?) я злоупотреблений не допускал, но со временем так оно, по-видимому, и оборачивалось. Ах, и глуп же был, когда раз поддался минутной слабости.
Было это на июльском пленуме обкома. В президиум после его доклада поступили анонимные записки с подковыристыми вопросиками. И он разрешил себе впасть в монаршеский гнев. Тут кто-то шепнул, что хорошо бы найти авторов и взглянуть им в глаза… Он зацепился за эту мысль: взглянуть им в глаза. В глаза именно им, чтобы не принимать каждого за них. И повелел найти… Ну, какой черт его надоумил на эту архиглупость? Вот и отпирайся, что ты не был дураком…
Мысленно перенесся в суровые годы войны. Жестокий и сильный враг на подступах к Орджоникидзе. И вот разгром немецко-фашистских войск в районе Гизели. Счастливее тех дней не было в жизни Дзамболата. Это была победа, в которую и он внес свою скромную лепту. Вспомнил нелепую смерть близких товарищей…
Был сбит фашистские стервятник. Они побежали к нему. Знали, что там пассажиром летел офицер с важными документами. Спешили захватить его в плен, пока тот не успел уничтожить бумаги. И поплатились жизнью — потому что не о ней думали.
Вспоминаются многие славные ребята. Светлеет душа и слезами исходит. Ну, почему так несправедливо устроена судьба, почему она в самом расцвете погасила их прекрасные жизни, как черемуховые холода мая губят плодовые деревья… Он слышит их голоса, видит полные огня глаза. Вот они, друзья, протяни руку и дотронься… Нет, не дотянуться, не выразить по-мужски скупо свою радость от долгожданной встречи…
Но и тогда, черт возьми, ведь были и такие, кто сперва думал о себе, потом тоже о себе и под конец тоже о себе, а говорили… Эх и живуч же сорняк, ни огонь его не берет, ни в воде не тонет.
И снова светлая мысль о себе, светлая без ложной скромности… В те дни, когда шел суровый экзамен на человеческую прочность, на семижильность коммуниста, он не посрамил своего, имени, былинке не дал сесть на свою совесть. Он слышал тогда это признание от старших, он тогда читал это признание в глазах подчиненных ему людей. Он разделил признательность великого Отечества его маленькому осетинскому народу, доблестному воину и труженику. Да, не он сделал свой народ таковым. Но не перечеркнуть же того, что именно он, Дзамболат, был в то лихолетье во главе Осетии! И не по слепой прихоти судьбы — партией был назначен.
Чего лукавить, куда лучше бы было, если бы его кровь и пот не были смешаны с грязью, если бы все было сделано честь по чести — чистоплотно! Только на радость недругам — не лично его недругам, а недругам партии — он убежден в этом — его так бесцеремонно вышибли из седла. Но ничего не попишешь. Чашам весов жизни противопоказано равновесие…