Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

28 октября — в торжественный день годовщины «похода на Рим» — он поднимался ни свет ни заря и доставлял себе совершенно особенное наслаждение: удалясь в самую маленькую комнатку в квартире, зажигал сигару марки «Рим» и медленно курил ее, рассматривая со всех сторон свою руку с зажатой между указательным и средним пальцами сигарой. Глубокий покой отражался в его правом глазу, еще более глубокий — в левом, неподвижный нос, казалось, был погружен в воздух, как стебелек цветка в воду, а изо рта бесшумно вылетали облачка сигарного дыма. В такие минуты он не столько жил, сколько позволял жизни рассеянно и небрежно заниматься собою. Так продолжалось до тех пор, пока часы на здании школы не били восемь.

Резким движением погасив сигару, Альдо Пишителло вскакивал на ноги, выбегал из комнатки, где сидел, и мчался в спальню. Там, не обращая никакого внимания на спящую жену, он широко распахивал ставни и начинал рыться в комоде.

— Можно узнать, что ты ищешь? — спрашивала жена, протирая глаза.

Между тем Пишителло вытаскивал из горы белоснежного белья какую-то мятую темную тряпку вроде траурной повязки — это была его черная рубашка.

— Черт возьми, Розина, да ведь эта рубашка грязная! Кто это ее так отделал?

— Честное слово, не знаю.

Только немного погодя Альдо Пишителло воспоминал, что в прошлую субботу, придя с очередного фашистского собрания, он, прежде чем сунуть рубашку в ящик, долго топтал ее ногами.

— Хочешь, я тебе ее поглажу? — говорила жена.

— Нет, Розина, прошу тебя, не вставай и не мешай мне!

Он хотел все делать сам, и никто не осмеливался ему противоречить. В самом деле, он включал утюг и сам чистил и гладил рубашку. Он желал совершать эти поспешные действия в одиночестве, ибо, кажется, бормотал при этом себе под нос какие-то странные слова. Наконец он надевал рубашку, и жена и дети глядели, как он расхаживает в белых кальсонах и черной рубашке, держа в руках расширяющиеся книзу, на манер зуавских шароваров, форменные брюки. Он бродил взад и вперед по комнатам, ища глазами уголок, где бы пристроиться, и цедил сквозь зубы, все более и более отчетливо, странные слова. Наконец, он находил удобное местечко в тесной столовой между стеной и буфетом. Там он садился на низкую скамеечку и, высоко подняв свои высохшие, тонкие как спички, ноги, натягивал необъятные шаровары. Подтянув их как можно выше, он завязывал тесемки на щиколотках, но дело этим не кончалось, напротив, самое трудное начиналось только теперь: перед ним стояла пара высоких сапог, словно говоря: «Ну-ка, натягивай нас живее, несчастный сквадрист!»

— Розина! — вопил Альдо Пишителло, теперь уже не в состоянии вести борьбу в одиночку. — И ты, Мария, дочь волчицы, помогите мне!

Мать и дочь скатывались с кроватей, опускались перед ним на колени и изо всех сил старались натянуть сапог, толкая вверх каблук, в то время как он, рискуя лопнуть с натуги, ухватившись за ушки, тащил вверх голенище. Но усилия всех троих были тщетны, и он, весь обмякнув, кричал:

— Позовите швейцара, вы ни на что не годны!

Но швейцара — члена правления районного фашистского клуба и единственного человека во всем доме, обладавшего рожком, не оказывалось на месте: он находился на верхнем этаже, где помогал натягивать сапоги славящемуся своей толщиной председателю суда, которого эти сборы всякий раз доводили до слез и полного изнеможения.

С божьей помощью Альдо Пишителло удавалось подняться на ноги, и, надев куртку грубого черного сукна, он перепоясывал широким кожаным ремнем свое тощее брюхо. Потом подходил к зеркалу, а жена с тяжким вздохом говорила дочери:

— Принеси тряпку!

В самом деле, всякий раз, после того как зеркало отражало своего хозяина в фашистской форме, на его поверхности откуда-то появлялся плевок, какое-то расползающееся мутное пятно, которое, постепенно исчезая, туманило стекло таким странным образом, что казалось, зеркало то ли насмешливо улыбается, то ли льет горькие слезы.

Председатель суда, встречая на лестнице Альдо Пишителло, приветствовал его первым, поскольку тот был сквадристом; судья поднимал над головой вялую и желтую руку, а Пишителло пропускал его вперед, чтобы насладиться зрелищем, которое являла собой вся эта спеленатая и безжалостно затянутая в ремни жирная туша.

Но это зрелище было не единственным, которым он упивался в тот достопамятный день: университетские профессора, престарелые, еле держащиеся на ногах господа, поистине слишком раскормленные молодые люди… Теперь-то он их знал всех до одного, и если не встречал никого из них на главной улице, то шел в кафе, которое они обычно посещали, или даже разыскивал их в переулках. Он смертельно уставал, ноги у него болели, и зеркала в витринах магазинов, казалось, специально глядели на него на каждом шагу, чтобы непрерывно напоминать ему, как выглядит он сам в высоких сапогах, с землисто-серым лицом и растерянным взглядом. Прикрыв ладонью лицо, он втягивал носом воздух и чувствовал, что у него плохо пахнет изо рта, — приходилось признать, что печень далеко не в порядке. Но терпение! Зато, возвратясь домой, он сможет сказать:

— Господи, до чего же мы все безобразны! И еще говорят, что мы народ воинов!

— Ну, конечно, конечно! — саркастически восклицала жена. — А разве ты не знаешь, что средний рост итальянцев за время фашизма увеличился на целый сантиметр?

— Это неправда! Неправда! — кричал он.

— По-твоему, они никогда, даже по ошибке, не говорят правды!

— Да, никогда! Все, что бы они ни говорили, всегда ложь!

— Пораженец! — шипела сквозь зубы жена.

— Все, что они говорят, мне противно! Я хотел бы спрятаться глубоко под землю, чтобы не слышать их!

Однако, все то, что «они говорили», твердилось теперь все громче и настойчивее, выкрикивалось ему в самое ухо: радиоприемники у соседей всегда были включены на полную мощность, бокалы, графины и стекла буфетов, окон, балконов дребезжали, вторя всем этим «Да здравствует!», рукоплесканиям и воплям «Верить! Повиноваться! Сражаться!»[15], а магазины, чуть началась война в Абиссинии, установили над дверьми репродукторы, так что улицы казались узкими ущельями, в которые скатываются грохочущие лавины воинственных воплей и кликов, прославляющих фашистскую империю; приказы, призывы, проклятия по его адресу и по адресу всех ему подобных упрямцев проникали к нему в дом вместе с рекламными календарями, газетами, тетрадями и учебниками его детей.

— Я сойду с ума! — говорил он.

— Да ты, — отвечала жена, — и так уже сумасшедший!

1936 и 1937 годы были для Альдо Пишителло самыми тяжелыми. Он чувствовал себя одиноким, как муха в январе, и боялся ступать по тем плитам тротуара, на которые падала мрачная тень от вывешенных на домах флагов, — они казались ему разверзшейся под ногами пропастью. Именно тогда адвокат Падалино — бывший демократ, человек, никогда не вступавший в фашистскую партию, сказал ему:

— Дорогой Пишителло, они оказались правы. Разве вы не видите, что они побеждают?

И даже главный бухгалтер, тот самый, который когда-то плюнул на портрет дуче, однажды вечером, возвратясь из поездки в Рим, отозвал его в сторону и доверительно сообщил:

— Эта новая фуражка с козырьком ему действительно очень к лицу; я словно прозрел; ничего не скажешь, у него настоящий древнеримский профиль.

А старый аптекарь Платания, отбывший срок в ссылке, гуляя с ним вдвоем по пустынным улочкам, непрерывно озирался и, нервно теребя седую бородку, шептал ему:

— Будьте осмотрительнее, синьор Пишителло! Не говорите так громко!

Однажды вечером жена, поспешно убрав со стола остатки ужина, уселась напротив него, опустила на стол скрещенные руки и, положив на них тяжелую грудь, сказала:

— Ну-ка, послушаем: что же плохого принес тебе фашизм?

Альдо Пишителло весь вспыхнул, словно ему сейчас предстояло какое-то неслыханное удовольствие, тысячи мыслей пронеслись у него в голове, память подсказала ему все слова, которые только могли бы ему понадобиться, чтобы говорить, говорить до завтрашнего утра, говорить бесконечно, не умолкая ни на секунду, но, сказать по правде, когда он раскрыл рот, у него нашлись лишь такие аргументы:

вернуться

15

Один из фашистских лозунгов Муссолини.

46
{"b":"221602","o":1}