Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И вот сейчас мы ожидали, что и здесь, в гостинице, после вступления мандолин и гитар зазвучит все та же песня, исполняемая все тем же ленивым и заунывным, как у пономаря, голосом. Но вместо этого зазвенел свежий, прозрачный, неожиданный голосок девочки. Слушать его было приятно. Невинность всегда возбуждает симпатию, а в голосе девочки звучала невинность, та особая, южная невинность, в которой чувствуется еще неосознанная затаенная боль и мольба. Было воскресенье, и в ресторане обедало довольно много народу. Здесь сидел англичанин, погруженный в чтение стихов Элиота, — он только утром пришел в Амальфи с рюкзаком за плечами. Здесь сидел немец и читал произведении современного французского поэта в роскошном издании. Здесь сидела супружеская чета с молодыми лицами и белыми, как северный туман, волосами: он — хмурый, не приемлющий ни неба, ни моря, ни жизни народа, так много испытавшего и такого экспансивного и непосредственного; она — с трудом сдерживающая свои чувства, с пьяным блеском в широко раскрытых глазах, промелькнувшим в то мгновение, когда она с тихой улыбкой остановила взгляд на моей спутнице. Рядом с ними обедал пожилой француз, — в пиджаке в коричневую и серую клетку, — потрепанный жизнью, с лицом столь суровым и скептическим, словно он вырвал у радости ее последнюю тайну. В первый момент его легко было принять за неаполитанца. Глядя на него, я окончательно утвердился в мысли, что Париж — это преуспевший Неаполь: то же благородное и немного легкомысленное восприятие жизни, та же нищета, не имеющая предела, та же неистребимая жажда радости, тот же добытый дорогой ценой опыт, который отмечает лица печатью усталости и одинаковой у всех безразличной вежливости.

Все эти люди, услышав голосок девочки, встали из-за столиков и подошли к дверям центрального зала. Покинули и мы свою веранду. Музыкантов было трое. Один из них держал в руках глиняный кувшин. Время от времени он дул в него, извлекая низкие контрабасовые звуки. Пели сразу две девочки: младшей было лет девять, старшей — лет двенадцать. Обе певицы были одеты в старательно выглаженные и вычищенные старинные неаполитанские костюмы, — такие можно увидеть теперь лишь на старых гравюрах. Остальные члены семьи, — по всей видимости, отец, сын, дядя или близкий друг дома, — составляли отлично подобранное и безупречно оснащенное трио. Золотистый, изящной формы кувшин казался совсем новым, гитара и мандолина блестели перламутром. Девочки были грациозны. Младшая выглядела малышкой, наряженной специально для народного гулянья, но старшая, смуглая кожа которой красиво оттенялась кисейным воротничком, казалось, не имела возраста, принадлежала давно ушедшей эпохе, восемнадцатому веку, поре напудренных париков. На ее чистой щеке красовалась маленькая мушка. Если столько взрослых мужчин, искушенных, извращенных, вышедших из колеи, неврастеничных и угнетенных, столько людей, бежавших от городской суеты, поспешило сюда поглядеть на девочку, значит, здесь было что-то нечистое. Девочка пела неаполитанскую песню с игривым припевом: «Твой ротик сладок, точно сахар и мед», — но при этом задерживалась на паузах, как бы вспоминая манеру церковного пения и жестикулируя руками, такими же нежными и чистыми, как лицо, словно еще не опаленными солнцем жизни. Девочку научили плавно поводить руками в такт песне, как делают опытные певицы, и от этого верхняя часть ее тела с еще не оформившейся грудью слегка покачивалась; однако маленькая певица инстинктивно упростила эти жесты, не разводила широко ручонками, а лишь легонько двигала ими взад и вперед, точно месила тесто. И от этого пикантная песенка с ее «сахаром» и «медом» стала совсем домашней, немудреной, бесхитростной, как простые сельские сладости. Возможно, этот жест самосохранения ей подсказала невинность и стыдливость, но взгляд ее жгучих, черных глаз был полон такой опытности, о которой она сама даже не подозревала. Девочку сейчас окружали самые разные люди, и лишь одна она не понимала смысла песни и, наверно, даже и не пыталась его понять, привыкнув еще с детства слушать эти слова.

Кто знает, может быть, она догадается обо всем позже, став взрослой. Но в тот день она произносила слова припева с таким видом, словно ее ни капли не интересовал их смысл — пусть понимают другие. Она развлекала чужих людей, иностранцев, с видом простолюдина, который готов служить чужим удовольствиям, но не старается даже понять, в чем они заключаются. Удовольствия, в которых не признаются, удовольствия острые, как наслаждение. Я спрашивал себя, кто же из пяти пойдет по кругу с тарелкой. Пошла, конечно, она. Девочка подошла к нам уверенно и смело, точно мы ее окликнули по имени. Мы увидели рядом ее маленькие руки, едва обозначившуюся грудь, ее чистенький кисейный воротничок, открывавший нежную шею. Сейчас она уже не казалась нам, как прежде, издалека, невинным созданием, о чем-то скромно молившим всевышнего, или дамой восемнадцатого века, вдруг превратившейся в карлицу, — маской на детском маскараде. Это уже не была та девочка, которая легко, точно комок теста, перебрасывала с руки на руку песенку о «сахарном ротике».

Мы чувствовали рядом ее дыхание. Улыбаясь, она смотрела нам прямо в лицо; и в глазах ее словно отражались все мы, с нашими нечистыми помыслами. Она шла с тарелкой по кругу, и в ее ничего не забывающем взгляде женщины были наглость и униженность, сознание своей силы и боль. В тарелочке уже лежали бумажки по пятьдесят и по сто лир. Мы тоже положили туда свои сто лир, на мгновение покупая ее. Только один из всех не улыбался, ибо мы, опуская руку в карман, улыбались вымученной улыбкой: это был старший музыкант, по всей вероятности, ее отец. Юная певица уже научилась грациозно улыбаться и благодарить, но отвращение гнало улыбку с ее лица: ей было гадко из-за того, что она вынуждена брать слишком много, больше, чем она заслужила. Не знаю, поймет ли она, став взрослой, что получала слишком много, не вспомнит ли она об этом как о самом тяжком оскорблении. Нам уже сейчас было совестно давать ей столько денег. Мы могли бы, конечно, рассуждать и так: она думает, что важные синьоры, обедающие в роскошных ресторанах, любят иногда одаривать детей. Однако маленькая нищенка, — ибо, в сущности, она была нищенкой, — в глазах у которой затаилось давнее, унаследованное еще от отцов и дедов страдание, не могла обманываться. Мы терялись в путанице мыслей, одна была неприятнее другой, мы рассуждали, может ли это ее обидеть, а рука уже непроизвольно лезла в карман за бумажкой в сто лир — слишком много для нищенки. И в конце концов нас осеняло: мы платим ей, чтобы она ушла, чтобы не видеть ее больше, чтобы подороже дать за то, что — хотели мы или не хотели признаться в этом — называлось одним словом: проституция. Как обращаться с нею — как с проституткой или как с нищенкой? Казалось, все мы сговорились не смотреть на ее отца, который, точно обреченный, безостановочно играл на сверкавшей перламутром мандолине. Возможно, ему даже не приходили в голову наши сомнения. Жизнь жестока, и мужчины реагируют только на сильные потрясения, например, когда невинности угрожает опасность. Если только ее невинность уже не была бессознательно запятнана. И тогда люди теряют голову, на память им приходят старые, полузабытые грехи, и они платят, щедро платят. Но даже при виде нищеты они требуют первоклассных зрелищ, впечатляющих картин, чего-то такого, на что бы их душа не могла не натолкнуться и не приоткрыть свои глубины и бездны. Да, мы живем во взыскательное время, когда и вещи, и преступления должны быть только первосортными. Только ради них стоит жить, платить, губить себя. Когда мы выходили, девочка пела последнюю прощальную песенку. Никто из музыкантов даже не взглянул на нас, и отец девочки даже не взглянул на нас. Он стоял со своим инструментом, высоко подняв голову, и лицо у него было мстительным.

Франческо Йовине

Микеле при Гвадалахаре

Предвечернее июльское солнце, словно застывшее над самым горизонтом, как-то особенно немилосердно; лучи его косо бьют по раскаленной зноем стерне, от срезанных стебельков ложатся короткие тени.

34
{"b":"221602","o":1}