Ради других.
Это было заметно в нем, вот в чем дело!
Почти сразу с ним стали на «ты», но будто по молчаливому уговору имя-отчество уважительно сохранили друг дружке полностью.
Как-то на полушутке спросил его: скажи-ка, Александр Павлович!.. Это, мол, что: темная наша якобы не только от заводской копоти Кузня выковала в тебе этот стерженек? Откуда он — в тихом-то преподавателе истории?
— А ты считаешь, история ничему не учит? — печально спросил он. — Особенно наша — русская?
Потом состоялась, наконец, эта «одним словом, встреча», давно у меня таких не было, а, может, не было до этого никогда, и даже много, много слов, боюсь, не смогут выразить, что я во время неё почувствовал и от чего до сих пор не могу избавиться. Это ведь возникшая тогда в зале атмосфера пылкой искренности, взаимного понимания печальных истин и ваша жажда чистоты, мальчики, заставляют меня и сейчас говорить мало кому теперь нужную и, по нашим временам не только небезопасную — гибельную правду…
Перед теми, кто на такие встречи приходил, никогда не таился; на неподдельный интерес всегда отвечал полной самоотдачей; о том, что пишу, обо всех, кого знаю, в чем убедился и что исповедую, отвечал со всею возможной откровенностью… Но так, видать, настодоела всем государственная фальшь и всеобщее наше придуривание, что естественные для здоровой души свойства сделались чуть ли не дефицитными — на доброе, на чистосердечное слово будущие суровые «стражи порядка» потянулись доверчиво, как молодые подсолнушки к проглянувшему сквозь хмарь лучику… да милые вы мои!
Как тут было не расстараться!
О чем я им только не рассказывал: и как начиналась стройка да почему я «Пашку» написал; какие талантливые поэты, ставшие потом известными не только Москве — всей стране, работали тогда в нашей — не выговоришь натощак! — газетенке «Металлургстрой» и какую свободу мы в ней себе позволяли; как с молодыми литераторами, сам тогда молодой, гостил в Вешенской у Шолохова и как в награду за рассказ «Хоккей в сибирском городе» в одной группе с тренерами и судьями ездил в Мюнхен на чемпионат мира; как снимали по моей повести в родной моей станице кино, и как помогал писать книжку воспоминаний конструктору автомата Калашникову; как на десантном корабле «Азов» сопровождал в Грецию, в Салоники наших миротворцев и помогал севастопольскому батюшке, отцу Георгию крестить на борту матросиков — был у него пономарем; как, не зная языка, а только перечитав горы книг по истории Кавказской войны, перелистав горы документов, по душам поговорив с неиспорченными, несмотря ни на что, аульскими «старшими», достойно перевел известный теперь черкесский роман… да что там — перевёл, считай, сочинил заново; почему вообще подолгу живу на Северном Кавказе, который называли когда-то «тёплая Сибирь»: разве навсегда исчезли такие понятия, как служение, как — миссия?.. Зачем совсем недавно участвовала в выборах в Государственную Думу кандидатом по одномандатному, но, прямо сказать, многобандитному округу — в соседнем шахтерском Прокопьевске. В Прокопе… чего только, и правда, не может приключиться с излишне любознательным и скорым на решения человеком за шесть с половиной десятков-то лет!
С полушутливой дотошностью будущих следователей кое-кто из них взялся проверять слухи и россказни о нашей старой новокузнецкой компании, и тут я тоже был совершенно открыт, повторив свою придумку: мол, ничего не поделаешь! Кузбасс — моя историческая родина, да. Здесь столько историй обо мне рассказывают, что сам уже не пойму, где быль, а где сильно поприбавили: давайте-ка разбираться вместе.
В кармане у меня и без того уже лежала пачка записок, но как они меня потом окружили!
— Я осетин и много слышал о наших джигитах, о Кантемировых, но так, как вы о них рассказали! — растроганно протягивал руку симпатичный молодой усач. — Спасибо вам: так, и правда, можно только о близких людях, — спасибо!
— Примите в подарок эту фляжку с крепким напитком, — настаивал явный русак. — Поймите правильно: в свое время только потому пошел в училище, что перед этим прочитал вашего «Пашку»!
— Рассказывали, как вам друг-еврей шашку подарил, — улыбался скуластый крепыш и протягивал искусно сделанный перочинный нож. — От татарина… мелочь есть у вас? Отдать за подарок.
Я был в осаде… Стоявший чуть поодаль полковник Полуэктов поглядывал на меня весело и значительно, как победитель, который решил не только даровать мне жизнь, но дать немалый чин в своем войске… Рядом стоял его штаб, трое симпатичных молодых женщин, трое кандидатов наук: истории, психологии, литературы — это они, как я уже понял, разрабатывали тактику и стратегию нашей встречи.
(Кроме них в зале были ещё и женщины-преподаватели, и служащие этой школы: перед одной из них должен повиниться…
Вспомнила мою старую-престарую «таёжную» сказку «Зима на носу»: у них, мол, дома она настолько истрепана уже несколькими поколениями детишек, что читать почти невозможно, приходится пересказывать по памяти… Почему таких добрых книжек теперь не издают?
Конечно же, я растрогался, конечно, пообещал: вернусь в Москву и вышлю ей один из двух экземпляров, которые приберегаю для внуков.
Так и не выслал.
Не потому, что — трепло.
Чтобы хоть как-то сегодня перебиться, две комнаты мы сдаем, а третья настолько загромождена снесенной сюда мебелишкой, купленной когда-то еще в Новокузнецке, заставлена картонными коробками с вещами и с посудой, завалена книгами, что найти здесь что-либо практически невозможно… Сколько раз, заскочив на часок домой, я все оглядывался, все прикидывал: где эта книжечка с шутливым названием, которое для стольких из нас оказалось таким горько-пророческим?.. Ведь весеннего тепла на нашей родине пока не видать!
Простите мне, милые землячки, простите, что жалким рассказом о себе роняю мужской престиж, который и без того нынче невысок… Но это — исключительно из уважения к вам и только для вас. Как нынче модно у этих-то: эксклюзив.)
Потом Полуэктов — вот кто, показалось мне, настоящий полковник! — подвел ко мне чуть смущенного человека средних лет, показалось — знакомого:
— К вам тут — «лесные братья»…
Не сразу, но понял, наконец: здесь же, параллельно с высшей школой милиции, находится «среднее» училище — для солдатиков внутренних войск, для лагерной охраны, за которой давно уже и закрепилась эта полушутливая и, конечно, чуть высокомерная кличка…
Их не предупредили, что будет встреча с писателем, остались без внимания, а кому не ясно, как им в глухой-то тайге приходится? Нельзя ли завтра «мероприятие» повторить?
Скольких, скольких из них знал я по старым поездкам в отроги Кузнецкого Ала-Тау, в Горную Шорию, скольких помнил по совместной охоте… Разве не ясно, как они там, чем они там по своим-то медвежьим углам живут?
Как же «лесным-то братьям» откажешь?
И назавтра они явились в зал в полном составе. И вновь пришли многие из тех, кто был вчера…
Опять были такие доверчивые глаза, сочувственные улыбки, всё понимающие лица… одно из них, в глубине зала вдруг показалось таким знакомым: совершенно седой человек с молодым, смеющимся взглядом. Русский Мальчик?!.. Таким он в моем представлении был давно уже… Но откуда тут? Среди «лесных-то братьев»?
Как они, и правда, внимательно слушали!
Обманывать вообще — грех, но этих-то, так распахнувших душу, этих — тем более!
Эх, кабы всегда оставались такими!
Конечно, опять я, что называется, выложился…
Привыкший дело иметь всё больше с бумагой, на которую, бывает, и капнет слеза — может быть, чего-то я не учел, чего-то в себе не предусмотрел?
Бывало, в долгих писательских поездках, когда отказывался выпивать за общим столом, почти потрясенные этим фактом хозяева спрашивали: мол, а как же отблагодарить за труд? Чем уважить?
И я без всяких говорил: если не сложно — хорошей парилочкой!
В каких только удивительных русских баньках в полном одиночестве не побывал я: с широкими полками из лиственницы, такими ладными и чистыми, что хотелось на них остаться жить; с бадейками из осины; с только что вынутыми из стожков пахучего сена, где они пластами хранились, березовыми вениками с вложенным внутрь зверобоем и тысячелистником либо полынью; со спелой соломой на прохладном полу предбанничка и логунком кваса с ковшиком наплаву — в углу…