Но больше ли иного позора, с которым мы мирились «при советах» или миримся нынче, «при демократии»?
И я махнул рукой на эту условность: разве это единственное, что отделяет меня от стопроцентных джигитов?
Или так — да не так, как говорится?
— Ты все там же? — не без оттенка укора в голосе спрашивал меня, когда встречались в городе, Арамбий.
И я нарочно вздыхал:
— Ты уж прости: где же мне ещё быть?
Однажды он вдруг позвонил среди ночи, радостно сообщил:
— Ты знаешь, что я придумал?.. Я стал общим нашим друзьям говорить, что ты выкупил дом у тёщи, и теперь не ты у неё живешь — теперь она у тебя живет, а?!
— Здорово! — сказал я спросонья.
— Конечно, здорово! — охотно согласился Арамбий. — Знаешь, как тебя сразу зауважали!
— Спасибо тебе, спасибо… только, знаешь, что? Как говорил один мой друг: пусть это будет наша маленькая тайна…
— Какая тайна? — удивился Арамбий. — Я, наоборот, всем рассказываю.
— Всем — это другое дело, спасибо. Но ей пока не будем говорить, ладно?
…Но — к Пушкину! К Александру Сергеевичу. К нему!
Только что пришлось побывать в офисе у давнего доброго знакомца, у генерала Кима Македоновича Цаголова, который был не разлей-вода с моим задушевным другом, светлая ему память, цирковым наездником Ирбеком Кантемировым, Юрой. Великим Джигитом, о котором уже столько лет тоже вот: пишу и пишу…
Обнялись теперь с Кимом, присели на диване за чайным, похожим на трехногий черкесский анэ, столиком, и я, прекрасно понимавший, что сперва должен отдать должное кавказскому этикету, не торопясь, расспросить хозяина о здоровье, делах, о наших общих товарищах — все это знавший, тем не менее не утерпел, раньше положенной минуты стал оглядываться на висевшие по стенам написанные генералом картины…
Думаю, он мне это нарушение правил охотно простил, мы встали, и я повел себя как своевольный посетитель в музее: что бросилось в глаза, к тому и пошел.
Первой была ярка большая картина, на которой изображен был Георгий Победоносец: раньше у генерала её не видел… Но кому, как не ему, сам Господь Бог велел запечатлеть покровителя его родины, Осетии?! Около десятка лет назад, когда только промелькнуло первое сообщение о явлении святого Георгия в одном из сел, генерал вылетел туда как по тревоге, все многочисленные свидетельства проверял с дотошностью профессионального разведчика с большим опытом — также, как в Афганистане или потом в горячих, будь они прокляты, точках уже в России.
Некая из многочисленных в ту пору газет-однодневок, которые, казалось, существовать будут вечно, опубликовала потом нашу с Цаголовым беседу об окончательных выводах генерала — это не миф, не вымысел горячих голов, это было — и я теперь вглядывался в Георгия Победоносца на картине, в этот вроде бы традиционный образ, явно дополненный полуфантастическими чертами «портрета по описанию», которыми столичного аналитика снабдили доверчивые жители кавказской горной глубинки.
На второй, к которой я подошел, большой картине был Пушкин…
Был во весь рост, но окружившие его, как будто нависшие над ним горы, делали его, и без того не великана, ещё меньше.
— Так видите, Ким Македоныч? — полушутливо, но все-таки как бы иронически обратился к генералу с известной фразой.
Попала в цель: вскинул плечи, слегка отдернул словно выбритую, как у мюридов, крупную голову, прокуренные усы встопорщились, глаза сделались пронзительными.
— А что тут не так? — начал несговорчиво. — Что — не так?!
«Кавказ подо мною!..» Мальчишка ещё был и сказал, как мальчишка! Что он, поднялся на Казбек? На Эльбрус? А если в переносном смысле: кто ты таков, чтобы он был под тобой, Кавказ?.. Что ты в нем понимаешь?! Нашелся Ермолов! Не он под нами — мы под ним. Под Кавказом. Все!..
— Поставил на место?
— Если хочешь, да! — и тут же сбавил тон. — А что? Стоит на дороге среди гор… Как все мы, когда приезжаем на Кавказ…
А я вдруг спросил:
— С мемуарами идет дело?
— Какие мемуары! — воскликнул он горько. — Закопался в текущих делах…
Сам сперва не понял, почему об этом спросил его, только потом уже, когда мысленно не раз и не два возвратился к нашему разговору — а с таким редким нынче, и достаточно откровенным, как генерал, собеседником без этого не обойтись, — я вдруг понял, я понял!
Накануне один из старых друзей презентовал мне двухтомный свой, в соавторстве, труд под названием «Одинокий царь в Кремле», о Ельцине, и так вышло, что, еще не начав читать, а только, как всегда по привычке, перед этим перелистывая, первым делом я наткнулся на горькую и прямую, как шпага, недлинную докладную записку на имя Горбачева — от Цаголова из Цхинвали, где тогда шла война… Теперь скорбной этой, столькое предсказавшей, запиской можно гордиться, но как за неё тогда не оторвали голову!
Или кровавая школа Афганистана чего-то да стоит, и правда-матка генерала родом ещё и оттуда?
Оттуда мы ушли.
Но не можем же мы уйти с Кавказа, он — наша родина!
Пусть простит меня генерал, доктор философии и глубокий психолог — недаром же не только сидел в Кабуле, но с караванами моджахедов исходил не одну провинцию — так вот, пусть он меня простит и поймет: это запоздалое неприятие пушкинского стиха — оно уже от нынешних наших поражений, от просчетов не знающих Кавказа наших высших должностных лиц… А кто виноват?
Да Пушкин, как всегда.
Виноват Пушкин.
Слава Богу, что рассказал тут о портрете Александра Сергеевича, написанном знающим наизусть чуть не половину его стихов боевым русским генералом Цаголовым, осетином — не придется теперь отдельный рассказ писать, но сколько всего так и просится в этот цикл, так и просится, и часто чуть не с тоской мне думается, что ему не будет конца…
Разве не достоин отдельной главы «кубанский соловей» Василий Петрович Дамаев, певший в начале прошлого века в оперном театре Зимина в Москве, в том числе партию Самозванца в «Борисе Годунове», ездивший на гастроли в Париж и Лондон вместе с Шаляпиным? Саблю, с которой он выходил когда-то на сцену, я вез потом в музей родной с ним нашей Отрадной, в Краснодаре дежурный милиционер отказался пускать с ней в самолетик, позвал начальство, и полковник, которому я рассказал, что эта за сабля, взял под козырек и не опускал руки от виска, пока не провел меня по салону и усадил на место: оказалось, коренной кубанец, казак…
А знаменитый «летающий есаул» Вячеслав Михайлович Ткачев, один из первых русских пилотов, друг Петра Нестерова, известного всему миру «мертвой петлей»? Поставившего ему первый в России памятник, самого Ткачева до скончания века безжалостно затягивала «мертвая петля» русской трагедии: высшие боевые награды Великобритании и Франции за воздушные бои в Великой войне, так русские офицеры называли «первую мировую» — «германскую»; командование авиацией «белых» у Врангеля; жизнь эмигранта в Югославии и добровольное возвращение на родину, в сибирскую ссылку; работа за гроши переплетчиком и одиночество полуподвальной квартирки в Краснодаре, куда приходили письма жены из дома инвалидов в Париже…
Но вот в родной станице Ткачева, в Келермесской, где в школе недавно открыли музей его имени, мальчик с указкой поводит ладошкой над внушительным фолиантом со старинной фотографией на обложке: крепкий молодой усач в кожаной куртке с «царским» погоном на плече, в военной фуражке — рядом с пропеллером самолета… «крепаками» были не только они, пропеллеры тогда тоже делали из крепчайшего кубанского дуба! Над фото имя автора книги: В. М. Ткачев. Под ним — название: «Крылья России».
— Вячеслав Михайлович Ткачев сделал в русской авиации то же самое, — чуть стесняясь, говорит мальчик заученное, — что Александр Сергеевич Пушкин в русской поэзии…
Сперва это кажется неожиданным. Лишь сперва…
Эх, как бездумно и как доверчиво к злому чужому наущению сама себе она и раз, и другой подрезала крылья, Россия!
Что было, то было.
Но то-то, может быть, и спасительно, что поэзия Пушкина, проза его, само имя так глубоко вросли не только в нашу культуру — в нашу повседневную жизнь, что попробуй-ка нарочно обойтись без них, и уже ведь — не обойдешься!