— Изволите ли видеть, Семен Перфильич, у них спрашивать о жене почитается непристойным.
— Вот и я говорю: смешной народ! А вы видели, ваше высокопреподобие, как они здороваются? Вместо того чтобы, как у людей, руку вам пожать, они к своему лицу кулаки подносят. Снять шляпу при входе почитается у них неприличным, и сами за столом в шапках сидят. И на шапке для чего-то пуговица сверху пришита. Потеха! Да и весь костюм какой-то у них несуразный: жилет поверх кофты, чулки из белого холста, и накрахмаленные еще. И все-то у них шиворот-навыворот: мужчины носят юбки, женщины — шаровары.
— Ну знаете, Семен Перфильич, может быть, наши наряды — кринолины, панталоны, фраки — им тоже дикими покажутся. У каждого народа свои обычаи, свои привычки, свои понятия о красоте. А народ сей — один из просвещеннейших на земле.
— Тоже мне нашли просвещение! А вы слыхали, как они выражали удоволенность лакомыми блюдами? На таком языке, для понимания коего знания китайской грамоты не надобно! Кичатся своим просвещением, а за пять тысячелетий до вилки додуматься не могли, едят какими-то палочками!
Спорить с Первушиным было бессмысленно. Иакинф давно приметил, что ко всему китайскому, да и вообще к азиатскому, пристав относился с ярым предубеждением. Он был начинен своими условностями и не обнаруживал никакого стремления понять чужие. Все несовместимое с привычными представлениями казалось ему диким, смешным, нелепым. А Иакинфу не хотелось мерить чужую жизнь на свой, русский аршин. Он понимал, что нельзя судить о чужеземном по сравнению со своим, которое по привычке кажется нам естественнее и ближе. Многое, многое надобно знать, чтобы понять чужую жизнь. Вспомнилась китайская пословица, которую приводил как-то Никанор: "Мало видел — многому дивишься. Увидел верблюда и думаешь — у лошади спина вспухла".
Да, да. Надо отрешиться от предвзятости, не быть в плену личного вкуса, с детства усвоенных привычек!
II
Переезд от Калгана до Пекина был самым восхитительным за всю дорогу. Подгоняемый все новыми и новыми впечатлениями, Иакинф рвался вперед. Никогда он не испытывал такого нетерпения, как теперь!
Картины кругом все менялись. Иногда Иакинфу казалось, что они въехали в какое-то бесконечное село, которое в беспорядке раскинулось по склонам гор: домики вверху над дорогой, такие же домики и внизу, по левую сторону от нее. Между ними идут вверх и вниз высеченные в скалах лестницы и вьются заманчивые тропинки — то карабкающиеся в гору, то пробегающие меж полей и усадеб. В хижинах всюду затянутые бумагой узорчатые окна, вокруг чистенькие дворы и садики. Все казалось Иакинфу таким уютным и привлекательным.
И все-таки это не был еще сам Китай. В него нужно было пробраться узким ущельем Гуаньгоу, простирающимся на целых двадцать пять верст. Оно прорезало высокие кряжи гор, отделяющие Монголию от Китая. Местами эти горы сжимали ущелье, как высокие отвесные стены. Природа поражала тут Иакинфа своею дикостью и грандиозностью. Дождевые потоки прорыли глубокий овраг, размыв сплошные стены и переходы, некогда соединявшие обе стороны ущелья. Лавируя между камней, путники то теряли из вида и слуха ручей, то снова слышали шум его падения с утесов.
День выдался тихий и ясный. В горах стояла глубокая тишина, прерываемая только цоканьем копыт, хрустом камней под колесами да криками погонщиков. Но Иакинф легко представлял себе тут летние грозы. Стократ повторенный горным эхом гром и ярящиеся дождевые потоки являют собой, должно быть, разрушение мира. А зимой в какую-нибудь ненастную ночь? Иакинф будто отчетливо слышал ужасный свист ветра в ущельях, страшный рев тигров…
Но сегодня было на редкость тихо. Иакинф ехал, доверившись смирной лошадке, которая, наверно, не раз пересекала это ущелье. Он не то что не боялся свалиться в подстерегавшую его пропасть, а просто забыл, что это возможно. Он ехал, все время оглядываясь по сторонам и делая беглые записи всего примечательного, что было перед глазами. Это не мешало ему размышлять над виденным, отмечать все, что вдруг обрушилось на него после мертвых, безжизненных пустынь, из которых только вчера, можно сказать, они выбрались.
Воспользовавшись кратковременным привалом, Иакинф вытащил путевой журнал, чтобы сделать очередную запись:
"Дорога чрез ущелье лежит по грудам камней, разрушенных временем или оторванных от утесов дождевыми потоками. Она проложена для одной телеги, и в некоторых только местах могут разъехаться две; но сколько трудна по причине узкости и неровности, столько напротив приятна по очаровательности предметов. По обеим сторонам возвышаются утесы, инде отвеслые из цельных кабанов гранита или сланца, инде навислые, полуоторванные, готовые, кажется, обрушиться на путника при одном сотрясении воздуха. Но сии отвесные утесы составляют только основание, на котором лежат другие огромнейшие толщи сланца и гранита. Время покрыло голые бока и вершины их тонким слоем пыли, по которым стелются изумрудные мхи — несравненное украшение их.
При подошве утесов, посреди ужасов разрушения местами видны небольшие пашни, местами сельские домики, окруженные орешниками, каштанами, абрикосами, жужубами и виноградными лозами. Ручей, стремясь по каменьям, то падает с гранитных обломков в виде каскада, то скрывается под основаниями утесов.
Сие слияние дикости с нежностию, соединение ужасных видов с приятностию, величественный беспорядок — произведение могущественной природы, — торопливо записывал Иакинф в свой путевой журнал, — не увлекает человека к восторгам, но льет в душу сладостное чувство меланхолии".
Посередине ущелья, на самой высшей точке перевала, стояла древняя крепость Цзюйюнгуань. Иакинф решил задержаться на несколько часов, чтобы осмотреть старую крепость и примыкающий к ней участок Великой стены. Собственно, крепость и была заключена между двумя линиями Великой стены, которая тянулась на северо-восток и на юго-запад по склонам и вершинам гор. Путеводителем был бошко.
По рассказам бошка, крепость с древнейших времен считалась первою твердынею Поднебесной на северных рубежах. О ней упоминал уже философ Ле-цзы. Это за четыре века до Рождества Христова, прикинул Иакинф.
Он задумчиво стоял у подножия крепостных стен. Видно, время и длительный мир на северных границах медленно и нечувствительно произвели разрушение большее, нежели сильный неприятель: в бастионах чернели отверстия, в стене зияло множество глубоких трещин.
Но освещенная солнцем, издали Великая стена всюду представлялась целою. Каким-то сказочным чешуйчатым драконом изгибалась она по высочайшим каменным вершинам, заслоняя собою Пекин от северных народов. Иакинф смотрел, как она тянулась по гребням, делала зигзаги то в одну сторону, то в другую, всюду покорно следуя рельефу гор, то ползя по пологому склону, то вдруг взбираясь на неимоверную крутизну исполинскими, почти вертикальными ступенями. Видно, строители всюду держались правила вести стену по вершинам хребтов, стремясь создать сплошное неприступное сооружение, безо всяких проходов.
— Стена сия называеца фунутреная, — пояснил бошко. — Фунешняя тебе Калган ходи еси.
— А какова ее высота?
— Двадцати фута.
— А толщина?
— Около пятниацати.
По внутренней лестнице, проделанной с южной стороны, они поднялись на самую стену. Верхний настил был сделан из нескольких слоев крупного кирпича. Если бы не квадратные башни, которые возвышались через несколько десятков сажен по всей длине стены (они-то и создавали издали впечатление чешуи), то по ней могла бы свободно проехать повозка, запряженная тройкой лошадей.
Внутренность стены, по словам бошка, была заполнена плотно утрамбованным щебнем, но сама стена сложена из тесаного белого гранита и издали, особенно на солнце, казалась действительно белой. Вблизи же цвет у нее был какой-то античный. Китайцы очень точно передают его словом "фа-хуан", что означает: и не белый и не желтый, а желтеющий.