— А из кого же родом хутухта будет? И как узнают люди о явлении нового хутухты, отец дэмци?
— После того как верховный владыка наш, святой Чжэб-цзун-дамба-хутухта, переменил одежды ("По-нашему, богу душу отдал", — пояснил переводчик), два года по всему свету искали нового хубилгана и никак найти не могли. Но вот как-то раз над дымником жилища Сомон-даши… (Сомон-даши знаешь? Это дядя, старший брат отца Далай-ламы) лучезарный свет занялся, и над всей округой яркая радуга протянулась. И в тот же час у жены его сын родился. На пятом месяце, по обычаю, сшили ему рубашечку синюю, только хотели надеть, и вот чудо: малютка до того и слова не разумел, а тут вдруг замахал ручонками и молвил: не надену, говорит, платья, что светские люди носят. Изумились все и порешили обрядить его в костюм желтого, ламского цвета. А тут и тайновидцам открылось, что святой бодисатва в младенце том возродился, и от императора Поднебесной указ о том вышел.
На четвертом году мальчик дал Далай-ламе обет монашеский. А по прошествии еще трех лет после сего был он перевезен из Лхассы в Святой Курень, и тут его торжественно на престол хутухты возвели.
Много любопытного рассказал дэмци о хутухте. Он проговорился даже, что между собой ламы зовут хутухту "дохшин дури" — грозный, или сердитый. Лени и баклушества хутухта терпеть не может, заставляет лам учиться, а гуляк, не исполняющих его воли и своих обетов, даже собственноручно наказывает дубинкою. Несколько лет назад он основал в Курене большое ламское училище. Вот как раз в этом храме воспитанники его и творят свои молитвы. Хутухта так печется о них, что возле храма распорядился и юрты свои поставить. До него тут хутухты не жили…
На горнем месте стояло покрытое чехлом седалище хутухты. Сопровождающий гостей лама считал их, как тиктиров — инаковерующих, недостойными видеть сию святыню, но стоило Иакинфу сунуть ему серебряный рубль, позволил даже посидеть на нем. В отличие от архиерейских кафедр в православных соборах, седалище хутухты представляло собой не кресло, а несколько подушек — облок, по-монгольски, положенных на столе, установленном на головах четырех львов. Сидеть на них надо было подогнув под себя ноги на манер будды.
— Отец дэмци, — обратился Иакинф к ламе. — А не можем ли мы, прибыв из столь далекой и дружественной страны, получить аудиенцию у великого первосвятителя вашего?
— Нет, нет, — замотал головой лама. — То невозможно. Да и нет Чжэб-цзун-дамба-хутухты в Богдо-Курене. Еще в конце лета отбыл он в Жэхэ для представления его богдыханову величеству, великому императору Поднебесной.
"Ах вот отчего он такой смелый, — усмехнулся про себя Иакинф, — и в кумирню ввел запросто, и даже в кресле хутухты посидеть разрешил!"
Пока они беседовали с сребролюбивым ламой, в кумирню ввалилась ватага мальчишек, лет от семи до одиннадцати. Это и были, как догадался Иакинф, воспитанники ламского училища.
Явились они сюда, должно быть, для предобеденной молитвы. Мальчишки рассыпались по всем направлениям и принялись прикладываться к стоявшим вдоль стен бурханам, выбирая тех, что покрупнее. Вся эта церемония совершалась, как показалось Иакинфу, без малейшего благоговения, просто по установленному обычаю.
Мальчишки заглядывались на Иакинфа и его спутников, особенно на высокого бородатого казака, и Иакинф видел, как они, кося глаз на Родиона, то и дело промахивались, не попадая в цель.
Осмотрел Иакинф и другие ургинские капища.
Каждое было обнесено высоким тыном из поставленных на попа лиственниц. Глухие эти бревенчатые стены и образуют множество улочек, тупиков, переулков, иногда таких узких, что и двое всадников на них уже не разъедутся. Стены каждой кумирни, а большинство их просто огромные юрты, обтянутые грязной парусиной, были уставлены медными и деревянными бурханами, увешаны пестрыми лоскутами и разноцветными лентами. Посередине размещались чжабцаны-ламские седалища в виде низких скамей или диванов с засаленными подушками
В одной из кумирен они застали богослужение.
Все скамьи были заполнены ламами. Раскачиваясь из стороны в сторону, они громко читали молитвы. По временам это монотонное бормотание сопровождалось ударами бубнов и лязганьем медных тарелок. Двое лам стояли по бокам от главного идола и время от времени трубили в длинные, сажени в полторы, если не больше, медные трубы. Иакинфу казалось, что и то и другое делалось только затем, чтобы ламы не заснули от заунывного своего бормотания.
Как и у мальчишек, он не заметил ни у одного из лам проявления какого-нибудь религиозного чувства или даже хотя бы чисто внешнего благочиния.
Когда двое лам, высоко вскинув призывные трубы, извлекли протяжную руладу, извещая о конце богослужения, набожный этот народ повскакал с мест и беспорядочной шумной толпой бросился к выходу, чуть не сбив с ног Иакинфа и его спутников. Можно было подумать, что они для того лишь и собирались, чтобы отбубнить положенные молитвы, ударить известное число раз в барабаны и погудеть в трубы. Но вот урок отсижен, и ламы со всех ног, обгоняя друг друга, помчались на кухню, где для них был приготовлен обед.
За какую бы ограду Иакинф и его спутники ни зашли, всюду толклись ламы. Облаченные в желтые и малиновые, основательно засаленные хламиды, они слонялись по дворам от юрты к юрте, бормоча под нос молитвы и перебирая четки… Откормленные, лоснящиеся от жира, с круглыми, гладко обритыми головами, они, как показалось Иакинфу, изнывали от безделья.
Ламы настолько обленились, что даже творить молитвы было для них, видно, обузой и они придумали любопытный способ облегчить свой тяжкий труд. Во многих местах по дворам капищ, под навесами или в особых башенках Иакинф заметил деревянные цилиндры. То и дело к ним подходили ламы и заставляли их крутиться. Поначалу Иакинф никак не мог понять их назначения, но, когда подошел поближе, увидел, что они оклеены бумагой с напечатанными на них молитвами. Оказывается, достаточно крутнуть такой вращающийся молитвенник, укрепленный на отвесной оси, чтобы все помещенные тут молитвы считались прочитанными! Впрочем, может быть, это было сделано для тех, кто не знал грамоты?
С тяжелым чувством покидал Иакинф капища.
Так вот они, "добрые друзья", о которых говорил ему набожный ихэ-лама на берегу Хара-гола! Невежественные, часто даже не умеющие прочесть своих молитв и, во всяком случае, не понимающие их смысла, вконец обленившиеся, какими же учителями нравственности могут быть они для своих ближних? Да, нередко, должно быть, приходится хутухте пускать в ход свою дубинку!
Эти размышления не оставляли Иакинфа до самого русского подворья.
Нет, ламы — сущая язва здешнего края. Живя за счет других, в самом прямом значении этого слова, они вконец разоряют и без того нищих жителей. Но и сами от того не становятся счастливыми. Напротив, Иакинфу трудно было представить себе людей более несчастливых. Это были какие-то злополучные дармоеды, тунеядцы поневоле, не знающие радости труда, который кому-то нужен. Может быть, принудительное безделье еще горше подневольного труда, подумал Иакинф. Впрочем, они, кажется, все время заняты, день-деньской твердят одни и те же молитвы. Но какое же это бесплодное, бессмысленное занятие! Этих несчастных можно сравнить разве что с Данаидами, обреченными всю жизнь наполнять водою бездонные бочки.
Но особенно жалко было смышленых мальчишек, которых он видел сегодня в храмах. С младенческих лет обречены они на бессмысленную долбежку никому не понятных молитв, на неизбывное прозябание среди праздных и невежественных лам в этих бесчисленных капищах!
IV
Выезд был назначен на полдень. Но когда надо было уже садиться в повозки, открылось вдруг, что куда-то исчез иеромонах Аркадий. Шел второй час, а его все не было.
Первушин бушевал:
— Вот они, ваше высокопреподобие, святые отцы ваши! Морока с ними, да и только. За дорогу я их до тонкостей превзошел. Лица постные, да мысли скоромные. А об отце Аркадии и говорить нечего. Ну уж выпить, я понимаю, куда ни шло: курица и та пьет. Но ведь кому ведомо, что у него на уме?!