Да, видно, у молодого ректора рука в Синоде. Из ученых, академию кончил! А на что его ум да ученость-то надобны? Учености у него, Вениамина, у самого вдосталь — и в Иене, и в Геттингене, слава богу, побывал, и столько лет лейб-проповедником при дворе матушки Екатерины провел! А что до разных идей новомодных, так в них и нужды нет! От идей сих, вьюношам свойственных, одни заботы да недосуги. Да вот прискакал из России новый ректор, и зачалась крутоверть. Нет, чтоб с ним, владыкой, посоветоваться, испросить наставления архипастырского — сам принялся порядки в семинарии наводить, будто и не бурса тут, а академия заподлинная.
Как учение поставлено, пришлось ему, видите ли, не по нраву! С прожектами разными стал являться. Беспокой с ним, да и только. Всем-то он недоволен. Это, говорит, какое-то попугайское училище, а не учебное заведение духовное! Учителя, мол, невежественны, семинаристы зубрят лишь тексты Священного писания да требников, а до всего прочего, до наук внешних им, мол, и дела нет. И познаниями воспитанников недоволен. Ведомости семинарские пестрят пометами: "понятия препохвального", "изрядного" или "нехудого понятия", самые скромные — "не бездельник", а ректора послушать, так ничего-то мальчики не знают, профессоров, видно, сделать из них замыслил! Удумал завесть преподавание французского языка, опытной физики и бог знает чего еще! И что же? Только восстановил противу себя и учителей, и воспитанников. Слышал Вениамин, прозвали те нового ректора лютым.
А сам? Свел известную всему городу дружбу с полковником Лебедевым и артиллерийским начальником Греном, к самому губернатору в доверие втерся, в гости к ним стал езживать, и, наконец, на тебе — уж и вовсе неслыханное — девку, оказывается, при себе содержал! А вот теперь изволь за сего плотоугодника и сластолюбца эту кашу расхлебывать. И как нагло себя повел! Вместо того чтобы прибечь к своему архипастырю, в ноги броситься, во всем чистосердечно покаяться, — ну с кем в молодые лета греха не бывает? — пожурил бы по-отечески, наказал бы своею властию, дабы не повадно было впредь эдакие чудеса выкамаривать, да и простил… Несть на земле такого греха, какого не простил бы господь воистину кающемуся! Да и кому охота сор из избы выносить? Так нет, гордыня, видите ли, его обуяла! Запираться во всем надумал!
Секретарь почтительно, обеими руками, положил перед владыкой тщательно перебеленное всеподданнейшее прошение.
Вениамин водрузил на нос стариковские очки, подвернул рукав рясы и взял протянутое секретарем перо.
Дело семинаристов, полтора года тянувшееся в Палате уголовного суда, было наконец завершено производством. Суд определил наказать их лозами и отослать в военную службу. Жаль было, однако, отдавать мальчиков в солдаты. Ведь столько учились, и все дети достойных родителей. А те извели епископа неотступными своими докуками. Вот оттого-то и решился он обратиться к государю императору со всеподданнейшим испрашиванием великодушного снисхождения к несчастным, дабы не отдавать их в солдаты, а обратить в приказных.
Подписав прошение, Вениамин откинулся на спинку кресла:
— Ну что там еще, сыне?
— Поступил, ваше преосвященство, указ из Святейшего Правительствующего Синода за нумером две тысячи шестьсот двадцать от тридцатого июня сего, тысяча восемьсот четвертого, года.
— Что там еще за указ?
— Предписывается, ваше преосвященство, в непродолжительном времени донесть об изъятиях и прибавочных словах в показаниях отца архимандрита Иакинфа.
— Что, что? Подай-ка указ! Да откудова о том Синоду могло стать известно?
Секретарь помедлил, переминаясь с ноги на ногу.
— Долгом почитаю остеречь, ваше преосвященство! Через друзей моих в синодальной канцелярии получил я дословную с донесения, с коим отец архимандрит дерзнул в Святейший Синод обратиться.
— Донесение в Синод? Отца Иакинфа? Через мою голову?
— Так точно, ваше преосвященство. Осмелюсь доложить: пишет отец архимандрит, что хотя подробности предпринятого расследования и не могли ничего к личному его предосуждению заключить…
— Хм! — усмехнулся епископ.
— …однако лицо его тем оскорбляется.
— Оскорбляется! Ишь невинность какая выискалась: оскорбляется!
— "Защиты же, — пишет, — к нещастию моему, в архипастыре со всем моим старанием не имею. И хотя господин гражданский губернатор употреблял все свои силы, чтобы в правосудии склонить ко мне особу его преосвященства, но старания его были тщетны…"
— Ах проныра! Ах ты, бестия ты душевредная! — разразился бранью преосвященный, называя архимандрита пристойными случаю именами. — С жалобой на своего архипастыря в Синод подался!
— Репортует, ваше преосвященство, об изъятиях и прибавочных словах в его показаниях и вопросных пунктах, в здешней консистории учиненных…
— Ах негодяй! Ну этого я так не оставлю! Отныне все, что в тени пребывало, въяве будет! Светских покровителей себе сыскал, видите ли! И какие рьяные покровители-то у него открылись. Вот про губернатора пишет, а ты знаешь ли, что тот да и другие чиновные особы и впрямь тщились дело сие замять?
— Не могу знать, ваше преосвященство.
— А вот слушай да памятуй. Обо всем этом надобно в Синод отписать. И незамедлительно! Как-то раз после литургии пожаловал его превосходительство ко мне. Ну, испили наливочек, закусили, и, когда все протчие разошлись, губернатор остался у меня один и стал изъясняться в удивлении своем, что толико маловажное происшествие так увеличено. Из комара, говорит, вола сделали. Это девка-то в архимандричьих покоях — комар!
— Да-а-с! — многозначительно протянул секретарь.
— А ты не дакай, а слушай дальше! Спустя несколько времени, уж не помню — на второй или на третий день рождества христова, приглашает меня губернатор к себе. Пообедаем, мол, и между тем посоветуемся, как это дело к концу привести тихим образом и тем бесславье от города отвести. Ну взял я с собой игумена Лаврентия и поехал. Приезжаем к его превосходительству, а там уже бывший уголовной палаты председатель, нынешний вице-губернатор Рязанов и губернский прокурор. А спустя известное время и архимандрит Иакинф пожаловал. Поговорили за столом о том о сем и приступили к делу, для коего собрались.
И что бы ты думал? Заводит губернатор речь о том, чтобы отец архимандрит простил семинаристов, а сих бы склонить — дабы от показаний своих относительно девки отреклись и подали бы в уголовную палату мировую за общим рукоприкладством. А отец архимандрит тут как тут: сие, говорит, согласно с наклонностию моего сердца. В причиненном мне беспокойствии и оскорблении я, мол, простить учеников готов, ежели только может тем облегчиться судьба их. Нет, какова бестия?
— Да-а!
— Но тут, помнится, игумен Лаврентий возразил, что уговаривать семинаристов крайне неудобно и опасно, да и противу закону. А прокурор в ответ — противности закону, дескать, нет. Ибо-де в судах первые допросы яко необстоятельные, не очень-то уважаются, да, может, иной и то наговорил, чего сам не разумел, будучи в страхе, и что было-де ему внушаемо. А ежели, говорит, допрашивать их пообстоятельнее, да по вашему увещеванию архипастырскому, так запросто могут они и переменить. А тут и ректор опять встрял: семинаристы-де на то не соглашаются, может быть опасаясь гнева его преосвященства. Ишь ведь, бестия, что удумал! Чтобы я, преосвященный, давление на мальчиков оказал!
— И как изворотливо, ваше преосвященство, все-то чужими руками-с!
— Да только не на того напал! Мой ответ был таков: ученики не имеют причины меня, яко архипастыря своего, опасаться. Однако ваше, говорю, дело, отец архимандрит, вам и следует старание иметь. А что до меня, то и я желал бы, чтобы сие тягостное дело покончить сколь возможно легче. На том и расстались.
— Да-с, ловко все было затеяно!
— А спустя несколько времени, в один день, уж не вспомню в какой, приглашает меня отец архимандрит к себе в монастырь и угощает со всею приветливостью. И между тем представляет мне катехизис своего сочинения с тем, чтобы напечатать под моим именем.