— Да, а как же поживают ваша "Марфа" и ваш "Петр"? — спросил Иакинф. — Когда я проезжал в Сибирь, работа над ними была у вас в самом разгаре.
— Ах, и не говорите, — вздохнул Погодин. — "Марфа" вышла в свет в конце минувшего года. Пушкин отозвался о ней весьма сочувственно. А в "Телескопе" ее поставили в один ряд с "Горем от ума" и "Борисом Годуновым". Но все мои хлопоты, чтобы ее разыграли на здешнем театре, ни к чему не приводят. С "Петром" же и того хуже. А какие надежды я на него возлагал! Славу, почести, деньги должен был дать мне "Петр". Признаюсь, под него-то я дом сей купил. И ничего этого не исполнилось. "Марфа", та хоть напечатана. А "Петра" государь и печатать не позволил.
— Отчего же?
— Как мне передали, на моей трагедии государь собственноручно начертать соизволил: "Лицо императора Петра Великого должно быть для каждого русского предметом благоговения и любви; выводить оное на сцену было бы нарушением святыни. Не дозволять печатать". Не дозволять, и все тут! А рукопись и доселе че возвратил. Да я и не уверен, прочел ли. Правда, намедни получил письмо от Веневитинова. Алексей Владимирович удостоверяет, что государь точно прочел мою трагедию и она ему будто даже понравилась. Во всяком случае, так он Жуковскому отозвался, прибавив, однако, что память Петра слишком священна и свежа еще, чтобы упоминать о пятнах, помрачавших его жизнь. Следственно, как вы видите, камень преткновения — самый предмет трагедии, а не ее исполнение. Но как бы то ни было, вся эта история очень мне огорчительна, ибо "Петром" я доволен несравненно больше, чем "Марфою".
Погодин взял слово с Иакинфа приехать к нему завтра на обед, который он даст в его честь.
— Можете привезти с собой кого сочтете нужным из вернувшихся пекинских миссионеров. А я приглашу на обед известнейших ученых и литераторов московских.
V
Ничего не поделаешь, из-за погодинского приглашения пришлось на день отложить отъезд.
Михаил Петрович не преувеличил, когда сказал, что у него соберется весь цвет ученой и литературной Москвы. Он и сам занял последнее время в московском обществе весьма почетное положение. Только что его избрали членом Английского клуба. Иакинф знал, что это и в самом деле честь, которая выпадает на долю лишь избранных. Во всяком случае, в Петербурге Булгарин, например, несмотря на особенную доверенность к нему правительства, никак не мог этого добиться. А уж чего только не делал. Даже княжеское происхождение себе приписывал.
Среди многочисленных гостей Погодина Иакинф увидел и несколько знакомых лиц, и прежде других — князя Вяземского, с которым встречался у Одоевских. Петр Андреевич сказал, что получил недавно назначение вице-директором департамента внешней торговли и совсем переселился в столицу, а в Москву приехал за семьей. Как к старому доброму знакомому, бросился к Иакинфу черноволосый, с лихорадочно горящими глазами Венелин, вернувшийся из трудной поездки в Болгарию. Обед еще не начинался, а было приметно, что Венелин уже употребил.
В большинстве же своем собиравшиеся к Погодину ученые и литераторы были Иакинфу незнакомы. По мере их прибытия Погодин представлял их Иакинфу.
— Профессор археологии и изящных искусств Московского университета, издатель "Телескопа" и "Молвы" Николай Иванович Надеждин, — подвел он к Иакинфу мрачноватого молодого человека, затянутого в глухой сюртук, с очками в железной оправе на длинном мясистом носу.
Надеждин улыбнулся, и Иакинф подумал, что улыбка как-то совершенно неожиданна на этом лице. Но улыбка была приветливая, а приглашение к сотрудничеству и в "Телескопе", и в "Молве" прозвучало искренне.
— Павел Александрович Муханов, хоть и живет в Варшаве и занят важными государственными делами, но частый гость в Москве и ревностно подвизается на поприще собирания русских исторических памятников.
Иакинф с интересом взглянул на этого невзрачного рыжеватого человека, о котором ему много рассказывал Соломирский, — это ему удалось предотвратить, казалось бы, неминуемый поединок между Соломирским и Пушкиным. Глядя на Муханова, Иакинф невольно вспомнил его младшего брата, Петра, с которым довелось встретиться в Петровском заводе. Как по-разному сложилась у братьев жизнь! Младший томится в каземате, а старший — гвардии полковник, увешан орденами, чиновник для особых поручений при великом князе в Варшаве.
— Алексей Степанович Хомяков, известный наш поэт и драматург, — отрекомендовал нового гостя Погодин. — Мои неувядшие лавры, должно быть, не дают ему покоя. Только что окончил новую трагедию "Дмитрий Самозванец".
— Но в отличие от вас, Михаила Петрович, я намерен самолично везти ее на одобрение в столицу.
— Профессор Михаил Александрович Максимович… Братья Иван и Петр Киреевские… Андрей Андреевич Краевский…
Запомнить всех, кого представлял таким образом Погодин, было просто немыслимо.
Иакинф в свою очередь представил своих спутников. Из миссионеров пекинских он пригласил с собой двоих — своего преемника по Кяхтннскому училищу Кондратия Григорьевича Крымского и Захара Федоровича Леонтьевского. Общее оживление вызвало сообщение Иакинфа, что Леонтьевский перевел в Пекине на китайский язык три тома "Истории Государства Российского" Карамзина. Одни восхищались этим необычным и столь неожиданным трудом:
— Карамзина?! На китайский!
— Подумать только!
Другие, напротив, набросились на переводчика с укоризнами:
— Нашли, что переводить!
— Это же вчерашний день нашей историографии.
— И все же Карамзин велик, ежели не как историк, то как художник-живописец, — пробовал, защитить маститого историографа Погодин.
— Но и живописные-то его картины зело своеобразны. Как часто в его Олегах и Святославах мы видим Ахиллесов и Агамемнонов расиновских!
— А что до его взгляда на историю как науку, так он совершенно неверный, — неслось со всех сторон.
Леонтьевский смущался, краснел, заикался. Такого приема он, признаться, не ожидал.
— А что же вы предложите взамен Карамзину? — спросил он растерянно. — Может, "Историю русского народа" Полевого?
— Избави вас бог от такой замены! — сказал Погодин решительно. — Вся его история — это сплошное самохвальство, дерзость недоучки! Невежество и шарлатанство! Да и пестрит она выписками из того же Карамзина. Только выписки эти не просто приводятся, а еще и переводятся на варварский язык. Нет, уж лучше, милостивый государь, продолжайте переводить Карамзина, раз он пришелся вам по душе.
Не меньше Иакинфа и его спутников, на которых Погодин и пригласил, собственно, своих гостей сегодня, занимало собравшихся только что полученное из Петербурга известие о запрещении издания журнала "Европеец". Издатель его Иван Васильевич Киреевский, молодой еще человек, на вид ему было далеко до тридцати, ходил по комнатам мрачный и подавленный.
— Отчего же запретили-то журнал? — полюбопытствовал Иакинф, слыша, как огорчило всех это известие.
— Говорят, из-за статьи самого издателя "Девятнадцатый век", — ответил Погодин. — Откровенно говоря, статья мне не по душе. Киреевский мерит в ней Россию на какой-то европейский аршин. А Россия — это особливый мир. У нее другая земля, другая кровь, иная история. Но при всем своем несогласии с основным направлением статьи, я не вижу в ней ничего преступного, ничего непозволительного. Решительно ничего! — возмущался обычно осторожный и сдержанный Погодин.
— В напечатанном-то, конечно, нет ничего возмутительного, — саркастически улыбнулся Вяземский. — Но ведомо ли вам, москвитянам, что в Петербурге умеют читать и то, что не напечатано?
— Именно так и прочел статью генерал-адъютант Бенкендорф, — сказал издатель альманаха "Денница" Михаил Александрович Максимович. — Нас всех, издателей московских, пригласили давеча к попечителю московского учебного округа князю Голицыну и ознакомили с отзывом на сию статью графа Бенкендорфа. Его сиятельство находит, что, говоря будто бы о литературе, сочинитель разумеет нечто совсем другое. Под словом "просвещение" он понимает свободу, "деятельность разума" означает в статье революцию, а "искусно отысканная середина" — не что иное, как конституция.