Бестужев маленькими глотками, наслаждаясь, потягивал золотистый напиток.
— Нет, какая это превосходная вещь — чай! Уже за одно это можно быть благодарными китайцам.
— И любопытно, что после Китая он больше всего привился именно в России, — заметил Иакинф.
— У нас, в России, самовар заменяет камины, у которых во Франции и в Англии собираются по вечерам, — сказал Бестужев. — У них трудно представить себе дом без камина, а у нас — без самовара. Там, где новейший этикет не изгнал из гостиных самоваров и не похитил у хозяйки права разливать чай, гости садятся теснее вкруг чайного стола. Появляется какой-то центр, вокруг которого вращается общая беседа. Кипящий напиток согревает, кажется, самые сердца. Располагает к непринужденности. Развязывает языки. Не замечали? И старики вроде делаются терпимее и доверчивее к молодым, и молодые — внимательнее к старикам. Нет, право, превосходная вещь чай!
— А как он греет в дороге! — подхватил Иакинф. — Ну, о Монголии я уже не говорю. Там без плитки чая не обойтись. Но и у нас теперь всюду, особливо на больших дорогах, вы встретите чай. И в Забайкалье, и по всей Сибири, и даже в самой России. А я уж поездил предостаточно. — И, улыбнувшись мелькнувшему воспоминанию, сказал: — Да вот прелюбопытнейший разговор был у меня с ямщиком, что привез меня сюда. Обещаю ему на водку, чтоб погонял лошадей. А он мне в ответ: "Не на водку, ваше преподобие, а на чай. Я, — говорит, — давно на чай перешел. Хоть и дороговат, — товорит, — но все на чае много не пропьешь, а на водке, того и гляди, все спустишь".
— Слова действительно любопытные и, признаться, совсем неожиданные в устах ямщика, да еще сибирского, — улыбнулся Бестужев-младший.
— А вы знаете, отец Иакинф, если не считать дам, жен наших товарищей, вы ведь первый гость, которого мы принимаем у себя в каземате, так сказать, на "том свете". А ты, — повернулся Николай Александрович к брату, — все не верил, что отцу Иакинфу удастся к нам пробраться.
— Не верил? И ничуть сие не удивительно, — сказал Иакинф с улыбкой. — Как лицо духовное, могу вас спросить: а знаете ли вы, господа, от кого из апостолов более осталось последователей?
Братья переглянулись.
— От Фомы всеконечно.
Бестужев весело захохотал.
— Ну, Мишель, буду звать тебя отныне Фомой Неверящим.
— Я не обижусь, — улыбнулся Михаил Александрович. — Из всех апостолов Фома, пожалуй, самый живой и самый человечный.
— Что до человечности, так именно таким показался мне ваш комендант, — заметил Иакинф. — Несмотря на всю его наружную суровость. Мне бы в лавру такого настоятеля.
— А, вы успели его оценить, отец Иакинф? Не правда ли, первое впечатление от него обманчиво, — сказал младший из братьев. — Поначалу он и впрямь кажется угрюмым педантом.
— Да, судьба над нами смилостивилась, — сказал серьезно Бестужев-старший. — Я и представить отказываюсь, что бы с нами со всеми было, ежели бы не старик Лепарский. А уж мы с Мишелем навидались комендантов — и в Петропавловской крепости, и в Шлиссельбурге, и фельдъегерей на этапах, и самого обер-коменданта Николая Незабвенного, как прозвал государя Мишель.
— И это еще с драконовскими инструкциями, которые бедняк Лепарский то и дело должен расправлять и прилаживать на ложе Прокруста, — подхватил Михаил Александрович. — Вы, пожалуй, этого и представить не можете, отец Иакинф, а я слыхал, и из источников самых верных, что в столе у нашего старика, помимо инструкций, хранится сто двадцать бланков с личной подписью императора…
— Это столько тут нас у него в каземате должно было содержаться.
— На основании этих бланков с высочайшей подписью Лепарский имеет право применить к каждому из нас любую меру, вплоть до расстрела.
— Да у другого коменданта с такими неограниченными полномочиями половина заключенных давно была бы расстреляна или подверглась наказаниям еще более постыдным и мучительным.
— Я вот, Николя, для примера расскажу отцу Иакинфу про предместника генерала Лепарского.
— Бурнашева?
— Да. До приезда Лепарского начальником Нерчинских рудников был Бурнашев. Под его начальством на Благодатском руднике содержались наши товарищи — Волконский, Трубецкой, Оболенский, Якубович…
— Ты забыл еще братьев Борисовых.
— Да, да, Борисовы. И еще Муравьев-Апостол. А может, и еще кто-нибудь… Но это неважно. Так вот, когда фельдъегерь доставил Бурнашеву инструкцию, собственноручно подписанную Незабвенным, тот пришел в негодование. "Вот как пишутся инструкции! — возмущается. — Все хорошо, все хорошо, а под конец заковыка: "Наблюдать за здоровьем злоумышленников". Да что же это такое?! Вот и извольте исполнять такую инструкцию! Да не будь этой закорюки, я бы их в два счета в расход вывел. А теперь вот извольте "наблюдать за здоровьем"! Выходит, надобно действовать со связанными руками". Это мне все Петр Иванович Борисов рассказывал. Он все это собственными ушами слышал. Однако связанные руки связанными руками, а, несмотря на высочайшее повеление "наблюдать за здоровьем злоумышленников", он загнал их всех в грязную и мрачную нору на съедение всех родов насекомых. Закованные в железа, днем они выбивались из сил под землей, а ночью буквально задыхались от смрада в этой норе. О пище я уж и не говорю, да она им и на ум не шла… И вот сравните с этим злодеем нашего старика…
— А помнишь, Мишель, поначалу мы его не очень-то жаловали…
— Да это и понятно. Представьте себе, отец Иакинф, сотню горячих голов, вырванных из привычной среды, с неугомонившимся самолюбием, оказавшихся з положении неестественном и унизительном. И вот придет к нам в каземат комендант, мы окружим его, раздраженные, чем-нибудь недовольные, и давай осыпать его градом упреков и укоризн…
— Часто несправедливых и нередко похожих на брань.
— А он стоит себе спокойнехонько и говорит, даже с какой-то вроде кротостью: Messieurs, je vous en prie, grondez moi en franèais… les soldats peuvent vous entendre {Прошу вас, господа, браните меня по-французскк… вас могут услышать солдаты (франц.).}. И еще несколько слов скажет — простых, но идущих прямо в сердце.
— Вы представляете, отец Иакинф, сколько надо было иметь самообладания и такта, чтобы утихомирить нас и установить тут тот порядок, который теперь существует, — поддержал брата Николай Александрович. — Старик действительно добряк. И притом — умный и, я бы даже сказал, воспитанный человек. Вот уж пятый год, как мы под его началом, и за все это время он не дал никому из нас почувствовать, что он начальник в тюрьме. Он мне сам как-то признался, что больше всего его тяготит мысль, что он может прослыть в России, да и в Европе, бездушным тюремщиком. Да ежели, говорит, я и дорожу сим местом, так не ради высочайше пожалованных чинов и звезд. Кому их здесь покажешь? А для того только, чтобы уберечь вас от свирепых палачей и притеснителей, от несправедливостей бессовестных чиновников. Но, Мишель, мы, право, заговорили с тобой нашего гостя. А я ведь, отец Иакинф, еще непременно хочу снять с вас портрет.
— К чему же с меня портрет-то писать? Да и не положено лицу монашествующему свое обличье на светских парсунах увековечивать. А я недавно опять чуть под суд Святейшего Синода не угодил. Поместил в книжке о Монголии несколько своеручных рисунков — ну монголы, монголки, и пешие, и на конях, а как фронтиспис поместил портрет благородного китайца в летнем одеянии. А начальство усмотрело в нем мой автопортрет, и едва-едва от суда Синода я отвертелся. Так что уж не стоит синодальных гусей дразнить. Покажите-ка мне лучше портреты ваших товарищей, про которые вы мне говорили намедни.
— Одно другому не мешает. Вы будете мои рисунки рассматривать, а я вас писать. Только поднимемтесь-ка наверх, на антресоли. А то тут при свечах вы ничего не разглядите. Там наверху у меня и живописный кабинет, и слесарная мастерская.
Они поднялись по крутой и шаткой лестнице на антресоли, которые были устроены под окошком и перекрывали почти половину комнаты, деля и в высоту ее пополам. Подмостки были огорожены резной деревянной решеткой.