Тут он построил себе весной тысяча восемьсот двадцать восьмого года поместительный дом, рубленный из кондового леса, в обхват бревно. Выписал из Москвы мебели — и для кабинета, и для гостиной, фортепьяно, чтобы учить дочь музыке. Двери дома нового городничего были широко открыты для иркутского а общества. Нередким гостем у него был и сам генерал-губернатор. Между тем за льготами следовали облегчения, подавались надежды на дальнейшее улучшение служебного положения в ближайшем будущем. Но, несмотря на близость к генерал-губернатору, продолжался и негласный надзор за иркутским городничим и особенно за его перепиской. Впрочем, догадываясь о перлюстрации писем (ее в те годы не избегла и сама императрица!), Александр Николаевич выставлял в них себя человеком, преданнейшим государю и правительству.
Поначалу и к Шиллингу, который привез ему письма от тещи, княгини Шаховской, и многих его петербургских знакомых, отнесся он недоверчиво. С большой долей насмешки писал он в Москву своему другу Ланскому: "Барон Шиллинг, по-видимому, так ко мне расположен, что не только всякий день, но и по пять, а то и по девять часов на день мы бываем вместе. Не знаю, какие может иметь он виды, но уверен, что господь, вращающий и располагающий сердцами человеков и умами их, не сделает его для меня вредным".
Но постепенно этот веселый и добродушный человек убедил Александра Николаевича, что притворяться он не умеет. Мало-помалу Муравьев отклонил от себя всякую недоверчивость и проникся к Шиллингу искренним расположением, хохотал над его рассказами о столичной жизни, с интересом расспрашивал об экспедиции, делился своими планами благоустройства сибирской столицы и с благодарностью выслушивал в ответ на редкость дельные советы. Страстный любитель шахмат, ожесточенно сражался он с бароном и за шахматным столиком, сокрушаясь, правда, что при всем старании не может одолеть столичного гостя.
II
Александр Николаевич оставил гостей обедать. Найдя в Шиллинге благодарного слушателя и компетентного советчика, он и за столом продолжал обсуждать s ним план переустройства города. Соломирский завладел вниманием дам — хозяйки дома, Прасковьи Михайловны, и ее младшей сестры княжны Варвары Шаховской, которая жила в доме зятя, надеясь проникнуть как-нибудь и дальше на восток, в Петровский завод, к своему жениху Петру Муханову, отбывающему там каторжные работы.
По другую сторону стола рядом с Иакинфом оказался учитель рисования маленькой дочери Муравьевых, Сонюшки, которую накормили раньше и отправили спать.
— Роман Михайлович Медокс, — отрекомендовался сосед. Был он невысок ростом, облачен в горохового цвета сюртук. Светлые, с рыжеватым оттенком, волосы спереди и на темени основательно поредели, хотя, судя по всему, было ему лет тридцать пять, не более. Маленькие, глубоко и близко посаженные серые глазки так и постреливали из стороны в сторону. Остренький носик словно обнюхивал все вокруг. Держался он, как и подобает домашнему учителю, скромно.
Иакинф и сам не мог понять, чем заинтересовал его этот человек. Может быть, та особенная тщательность, с какой он был одет? Сюртук старательно отутюжен, необыкновенной белизны белье было какое-то на редкость тонкое, запонки на манжетах слепили глаз.
Иакинф заговорил с ним. Медокс вежливо улыбался и отвечал на вопросы коротко и односложно.
Пытаясь разговорить соседа, Иакинф вполуха прислушивался к тому, о чем шла речь по ту сторону стола. Соломирский, польщенный вниманием двух дам, да еще столь хорошеньких, был в ударе. Пересказывал им столичные и московские новости, сыпал забавными анекдотами.
— Скажите, месье Соломирский, — спросила вдруг княжна Варвара, прерывая его болтовню, — неужто вы и в самом деле могли поднять руку на Пушкина? Я слыхала, вы вызывали его на дуэль и готовы были застрелить?
— Еще неизвестно, кто бы кого застрелил, — усмехнулся Соломирский. — Пушкин стреляет так же метко, как Байрон. А тот с тридцати шагов продырявливал шляпу пулями. Да и не настолько я кровожаден, чтобы жаждать смерти. Но то был вопрос чести.
— И все же…
— Пушкин совсем было отбил у нашего бедного Владимира Дмитриевича княжну Урусову, — вставил со своего конца стола Шиллинг.
— Но вы же знаете, барон, в отношении княжны у меня были серьезные намерения.
— О, разумеется! — улыбнулся Шиллинг. — А вам, сударыни, — повернулся он к дамам, — должно быть известно, что там, где замешана женщина, мужчина способен на безрассудство.
По признанию Соломирского, если бы не дружные усилия Павла Муханова (это был брат жениха княжны Варвары) и пушкинского приятеля Соболевского, дуэли б не миновать.
— И не рассказывать бы мне вам этой истории, — заключил свое повествование Соломирский. — Но все кончилось как нельзя лучше. Даже выпили с Пушкиным на брудершафт и с тех пор на "ты". Так что, как видите, нет худа без добра…
— Давно ль вы в Иркутске, Роман Михайлович? — спросил Иакинф неразговорчивого своего соседа. На сибиряка Медокс совсем не походил — ни покроем платья, ни обличьем, ни выговором. Скорее, его можно было принять за чужестранца, за англичанина иль за шведа.
— Нет-с, — ответил Медокс односложно и добавил: — С осени минувшего года.
Так же коротко отвечал он и на другие вопросы и вообще предпочитал больше слушать, нежели говорить. Притом, куда больше Иакинфа его, видимо, интересовала сидевшая напротив княжна Варвара. Он исподтишка поглядывал на нее, проявляя знаки внимания, подливал ей в стакан из стоявшего посередине стола кувшина. Но та была увлечена беседой с Соломирский, и, делать нечего, Медокс разговорился. Мало-помалу он стал расспрашивать Иакинфа про его путешествия. Постепенно открылось, что он и сам немало попутешествовал, правда не здесь, на востоке, а по Европейской России, особенно по южным ее губерниям. Побывал и на Кавказе.
— И долго вы там пробыли, Роман Михайлович?
— Да нет, не очень долго.
— Что же вас туда привело?
— Да, изволите ли видеть, имел я одно важное намерение, — неопределенно ответил Медокс. — Но зависть, интриги, недоброжелательство испортили это прекрасное предприятие.
— Какое предприятие?
Медокс не ответил и принялся рассказывать анекдоты про черкесов и про кавказские обычаи.
Так Иакинфу ничего и не удалось узнать о его кавказском предприятии, как, впрочем, и о том, чем же он занят тут, в Иркутске. О чем ни спросишь, у него на все как бы готова ширма, за которую он старательно прячется.
Правда, когда Иакинф ненароком обмолвился, что четыре года провел под строгой епитимьей на Валааме, Медокс заметил, что и он в те же годы был в заточении поблизости — в Шлиссельбургской крепости — и познакомился там, между прочим, с братьями Бестужевыми, Николаем и Михаилом, с Юшневским и Пущиным, а с этим последним даже сидел в одном отделении.
— Вот как? А где же теперь Бестужевы, не знаете? — спросил Иакинф. — Со старшим из братьев, Николаем Александровичем, я встречался в Петербурге, еще до Валаама, в двадцать третьем году, как только из Пекина вернулся в отечество.
— Слыхал я, что и Николай, и Михаил Александрович были определены в Читинский острог, а теперь имеют жительство в Петровском заводе, неподалеку от Верхнеудинска.
Так постепенно они разговорились. Было приметно, что Медокс порядочно заикался, особенно когда начинал говорить, но потом мало-помалу заикание проходило, и речь его становилась довольно плавной.
— А не скучно вам тут, в Иркутске? — спросил Иакинф. — Я ведь превосходно знаю, что это за город. Сам прожил тут четыре года кряду, да и потом наезжал. Два-три образованных семейства. Ни публичной библиотеки, ни книжных лавок…
— Да нет, ничего, пока сносно, — отвечал Медокс с загадочной улыбкой. — Да и потом, я помню, отец Иакинф, слова Марка Аврелия: страдать и терпеть есть жребий человека на земле.
— Я потому спрашиваю, что человек вы молодой и образованный, а в молодые лета и ум требует деятельности, и сердце полно чувствований.