Иакинф рассказал о целях своей с Шиллингом поездки и о своих планах.
Прирожденный журналист проснулся в Полевом. Он тут же взял с Иакинфа слово непременно присылать из Кяхты свои новые труды и переводы, делиться впечатлениями о путешествии. Поинтересовался, нет ли у него чего-нибудь готового.
Иакинф передал ему переведенный недавно древний земледельческий календарь китайцев "Ся-Сяо-чжен". Это, пояснил он, один из древнейших памятников китайской словесности. Традиция относит его к 2205 году до Рождества Христова. Помещен он был в древней китайской книге Чжоусских установлений — "Чжоу Ли", составленной в 1121 году до нашей эры, и оброс многочисленными комментариями. Иакинф не только перевел сам этот древний памятник и многочисленные толкования к нему, но и соотнес описываемые в древнем тексте события и приметы с тем, что ему самому привелось наблюдать в Китае. Едва пробежав рукопись, Полевой сразу оценил значение этого любопытнейшего сочинения и обещал опубликовать в журнале незамедлительно.
В свою очередь Иакинф полюбопытствовал, над чем Полевой трудится нынче с таким усердием, — он кивнул на неоконченную рукопись на столе, она была оборвана на полуслове.
— Да вот освободился от повседневной журнальной сутолоки, а занят, пожалуй, еще пуще прежнего — с утра до вечера. Из дому выезжаю только к моим должностям. Я, видите ль, член Московского мануфактурного совета, комитета по пересмотру вексельного устава, член совета коммерческой академии и еще полудюжины разных комитетов и комиссий. Ксенофонт все журит меня за эти мои членства. Но главным-то образом день-деньской корплю я тут вот — за этим столом да за конторкою. Мало сплю. Зато засыпаю со спокойной совестью, ибо высшее назначение человека — труд. Впрочем, не вам мне это говорить. А помимо журнала и всех прочих дел, я взвалил на себя еще такой воз, как многотомная история русского народа.
— Сие весьма похвально. Хотя, сказать по совести, меня и поражает, как это вы, наряду с журналом, отважились взять на себя еще и труд историографический. Мне понятна вся его привлекательность, но для меня вы прежде всего — журналист. Как бы это лучше сказать? Летописец современности! Самый журнал ваш — это как бы зеркало всего того, что занимает умы людей — и у нас, и в Европе, и в целом мире — именно ныне, сию минуту. И вдруг — далекая история!
— Да это только так, со стороны могло показаться, что вдруг! — сказал Полевой. Скорбные морщины на его сухом, желчном лице расплылись в улыбку, пожалуй даже и добродушную. — История занимала меня сызмальства. Я еще в отрочестве, в Иркутске, писал разные исторические сочинения. Одно из них, помню, было посвящено открытию русскими Америки. Еще лег десять назад я печатал ученые статьи в "Историческом вестнике" и в "Северном архиве" и задолго до начала "Телеграфа" удостоился быть избранным в действительные члены Московского общества истории и древностей российских.
— Вон оно что! Я-то по простоте своей думал, так сразу — и многотомная история. А ей, вишь, эдакая подспудная работа предшествовала. Да и середь историков московских вы, оказывается, свой человек. Однако ж, до чего же вы разозлили, батенька, своих коллег, — сказал Иакинф с усмешкой. — Вот уж сколько месяцев, как вышел первый том вашей "Истории", а страсти не утихают. Даже, похоже, еще больше разгораются. Не упомню, чтобы какой-нибудь другой труд исторический вызвал такую бурю. И пожалуй, больше всего разозлили почитателей Карамзина ваши нападки на его "Историю".
Полевой нахмурился, кольнул быстрым взглядом, вскочил с кресла, прошелся по комнате.
— По правде сказать, я и не ждал, что моя книга будет встречена равнодушно, — заговорил он, снова усаживаясь в кресло напротив Иакинфа. — Но такой критики, столь ожесточенной, доходящей до нарушения всякой благопристойности, я все же предугадать не мог. А что до Карамзина, так я должен сказать вам, отец Иакинф, что "Историю Государства Российского" я знал чуть не наизусть еще в Иркутске. И защищал ее в "Телеграфе" от нападок клевретов Каченовского. Но каждый новый том ее все больше и больше меня разочаровывал. Постепенно, а особенно после того, как я прочел Нибура и Гизо, мне становилось ясно, что так восхищавший меня когда-то Карамзин, а я и лично был с ним знаком, и как историк, и как философ, и как писатель просто, — человек не нашего времени, а прошедшего. Грандиозный его труд кажется мне теперь не только неудовлетворительным, но и искажающим важнейшие события нашей истории. Да, да! Не спорьте. Хотите знать, что такое карамзинская "История"? Извольте! Это талантливая, спору нет, художническая, даже порой увлекательная, согласен, но фальсификация исторической правды! Ну и мог ли я, скажите, только принять все это к сведению? Нет, я не настолько ленив! Мне не терпелось восстановить истину.
Полевой нервно закурил.
— Вы знаете, о чем бы Карамзин ни писал, он нигде не показывает нам д_у_х_а н_а_р_о_д_н_о_г_о. А для меня в истории это самое главное! Вот оттого-то я и назвал свой труд "История русского н_а_р_о_д_а". Народа, а не государства! И это вовсе не пустая пародия карамзинского названия, как изволил выразиться ваш новоиспеченный приятель Пушкин. Для меня история не просто складно написанная летопись времен минувших, но и средство познания мира и человека. Вот вы назвали меня летописцем современности. Да я оттого-то, признаюсь, и занялся историей, что, изучая предков, лучше познаешь современников. Точнее можешь ответить на вопрос, зачем мы пришли в этот мир, для чего мы живем в нем! Для меня в истории важны не факты, хотя бы и самые занимательные, не частности, а сцепления причин и следствий. Для читателя, одолевшего все двенадцать томов Карамзина, история русского н_а_р_о_д_а так, в сущности, и останется неизвестной, хотя он узнает бессчетное число подробностей занимательных, фактов любопытных, но мелких и незначительных.
Полевой поднялся с кресла и опять зашагал по комнате. Говорил он быстро. Живые, колючие его глаза глядели запальчиво. Иакинфу нравился этот человек, нравилась его увлеченность, самостоятельность характера, нравилось, что было у него свое мнение, которое он страстно отстаивал, без опасения кого-то обидеть, с кем-то рассориться.
Часы в соседней комнате пробили четыре раза. Иакинф поднялся, откланиваясь.
— Куда вы спешите? — запротестовал Полевой. — В четыре часа мы обедаем. И я прошу вас, отче, разделить с нами нашу скромную трапезу.
Иакинф стал благодарить и отказываться — завтра чуть свет в дорогу.
— Ну уж нет, как хотите, а без обеда я вас не отпущу. Да и уезжаете поутру — надо ж посошок выпить. Обедаем мы одни, в кругу семьи — жена, Наталья Францевна, свояченица Аннет, — молоденькая вдовушка и, должен вам сказать, прехорошенькая. И дети. Их у меня четверо. Может, еще брат заедет, ежели управится с делами. Вот и все.
Они прошли в столовую — просторную комнату, тоже скромно обставленную: овальный стол, простые стулья, в углу, как у Карсунских, — высокие часы, хрипло отстукивающие время, на стенах три-четыре гравюры.
Полевой представил гостя семейству, а Иакинфу — жену, свояченицу, детей. Старшей дочери было лет семь, младшему из двух сыновей пошел третий год. Все стали шумно рассаживаться.
Иакинф не пожалел, что остался. Давно не сидел он за таким вот домашним столом.
В кругу семьи Полевого будто подменили. Не осталось и следа от озабоченности, от колкой едкости суждений. Он был весел и беззаботен, остроумен и приятен. Время от времени бросал ласковый взгляд на жену, миловидную, чуть располневшую блондинку лет двадцати пяти. Мило шутил с детьми, которые, видно, души не чаяли в отце, подсмеивался над хорошенькой свояченицей, и она то и дело заливалась смехом. Должно быть, вообще была хохотушка и очень походила на свою старшую сестру.
Иакинф скоро почувствовал себя в этом семейственном кругу легко и непринужденно. Только сердце кольнуло болью оттого, что время подбирается уже к середине шестого десятка, а нет у него ни кола, ни двора, ни жены, ни детей. О таком шумном и беззаботном застолье у себя дома он не может и мечтать.