Разговор, после первых же приветственных фраз, пошел оживленный. Поговорить и поспорить у них было о чем. Погодин, как выяснилось, внимательно читал его статьи и переводы и в "Северном архиве", и в "Сыне Отечества", и в "Московском телеграфе". Но речь завел про статью о татарах.
— Признаюсь, отец Иакинф, получил редкое удовольствие, — говорил Погодин, — новая и смелая гипотеза! И очень вероподобно! Будто сам увидел, как сии монгольские победители, переняв от местных племен, вместе с браками, нравы, язык, обыкновения, совершенно потерялись. Да как! Так, что и самое имя их наконец исчезло. Веришь, что под российским названием татар они сделались как бы совершенно новым народом. Очень убедительно. Очень!
— Они-то и господствовали впоследствие времени и в Казанском, и в Астраханском, и в Крымском царствах! — живо откликнулся Иакинф. — А не те первоначальные монголы. К этой догадке, любезнейший Михайло Петрович, меня подтолкнули не только китайские летописи, их-то я изучил, можно сказать, досконально, — но и собстенные мои наблюдения за долговременное пребывание в Китайской империи. Надобно сказать вам, что доможилые китаянки куда благовиднее и опрятнее кочевых маньчжурок, и я легко могу понять, что они с самого началу больше нравились бранелюбивым маньчжурским воинам. Те охотно женились на китаянках, даже невзирая на строжайшие запреты маньчжурских богдыханов. Дети же, перенимая у матерей их язык, постепенно и неприметно окитаились. Изволите ль видеть, Михайло Петрович, ныне сыновья маньчжурских сановников, готовясь к государственной службе, изучают в Пекине маньчжурский язык вроде как иностранный. Вот что-то похожее, по всему судя, происходило и с монгольскими воинами в Прикаспии и на бергах Волги. Впрочем, что любопытно и чего не надобно упускать из виду: невзирая на перемену языка и прозвания, ханы сих царств — и Казанского, и Астраханского, и Крымского, — став заправскими магометанами и начисто забыв язык своих пращуров, никогда не оставляли вести свое происхождение от Чингиса…
— Да, да! Вы превосходно это показали. И в своей статье. И в "Записках о Монголии".
— Кстати, чувствительно вам благодарен, Михайло Петрович, за доброе слово о моей книге в "Московском вестнике". Никогда не забуду, что вы первый на нее откликнулись, и с таким сочувствием…
— Счел сие своим приятным долгом. Книга ваша, по моему беспристрастному и совестному мнению, действительно хороша. А статья — разве сравнишь ее с Клапротовой в "Северном архиве"!
Конечно, Иакинфу было приятно услышать такое от почтенного историка.
— Во всяком случае, Михайло Петрович, я так полагаю: догадка моя имеет на своей стороне вероятность. Да и как-никак подкреплена доказательствами, — усмехнулся Иакинф. — Ну, а ежели кто из испытателей древностей, лингвистов и археологов европейских, располагает лучшими перед моими пособиями, так пусть попытается ее уточнить или опровергнуть.
— Ну, знаете, сделать это будет нелегко! — засмеялся Погодин. — Право, не вижу, кто осмелится оспорить ваши доводы. Вы тут во всеоружии китайской эрудиции.
Беседовать с Погодиным было интересно. Он хоть и читал в университете курс всеобщей истории, но интересовался-то преимущественно историей русской, и прежде всего прочего начальными русскими летописями, происхождением первых русских князей. Занимала его и общеславянская история. Как выяснилось из разговора, он перевел сочинение Добровского "О Кирилле и Мефодии". Заговорив о болгарах, Погодин с похвалой отозвался о только что опубликованных Иакинфом в "Литературной газете" критических замечаниях на книгу Венелина "Древние и нынешние болгары в политическом, народописном, историческом и религиозном их отношении к россиянам".
— Прочел ваши замечания на венелинских болгар, отец Иакинф. Очень дельно. Очень!
— Не скрою, Михайло Петрович, история болгар предмет для меня малоизвестный, — признался Иакинф. — Но поелику критика историческая, взятая как наука, должна быть по существу своему одинакова в отношении к истории любого народа, я и отважился сделать несколько замечаний.
— И превосходно сделали, что отозвались на книгу Венелина. Право, она того заслуживает. И одним из первых. И с большим участием. Не в пример некоторым, вроде этого литературного торгаша и целовальника Полевого.
Словечко это, адресованное Полевому, неприятно покоробило Иакинфа.
— Ну зачем же так, Михайло Петрович? — пытался он вступиться за старого знакомца. — Издатель "Телеграфа" — человек заслуженный.
— Торгаш и есть, низкий торгаш! — вскричал Погодин. Чувствовалось, что в недоброжелательстве, с которым он говорил о Полевом, была повинна не одна только журнальная конкуренция. — Да вы же читали, наверно, его отзыв на венелинскую книжку. Эдакая грубая и бездоказательная брань. Чести критику она принести не может. Конечно, нет ничего проще, как написать страничку-другую с пошлыми насмешками. Не надобно утруждать себя ни малейшими доказательствами. Куда благороднее выступить с дельными возражениями и критическими замечаниями, как это сделали вы. Уверен, что поучительная критика ваша не вызовет у автора ничего, кроме благодарности и уважения.
— Когда я писал свои заметки, господина Венелина я совсем не знал, даже ничего об нем не слыхал, — сказал Иакинф. — Но я имел честь получить от автора его сочинение и, признаюсь, прочел его не без любопытства. Ну и как же в благодарность за сей подарок, столь для меня неожиданный, мог я оставить без замечаний того, что показалось мне в книге сомнительным и спорным? Больно уж сочинитель смел в своих фантастических предположениях. Ну, посудите сами, Михайло Петрович, можно ль было пройти мимо утверждения, что Аттила и вообще гунны — чистейших кровей славяне?
— Ну, для Венелина не только Аттила, но и сам Адам — славянин, — засмеялся Погодин.
— И дело-то не в том, что не велика честь для нас кровное родство с кровожадными гуннами. Куда важнее, что смелая своей неожиданностью мысль сия основана на одной вероятности, которой можно противуположить другую вероятность, неизмеримо более правдоподобную, что гунны — предки нынешних монголов. Сие я и сделал. Каково же было мое удивление, когда после публикации моих замечаний в "Литературной газете" ко мне в лавру нагрянул сам сочинитель.
— Он мне писал о вашей встрече. Как же вы его нашли?
— Да что же, человек он, может, еще более любопытный, нежели его книжка. И в учености ему не откажешь, и на редкость страстен к своему предмету. И вообще темперамент настоящего южанина.
— Да, он родом из карпато-россов.
— Он мне рассказывал — и как, несмотря на семейные предания, из семинарии сбежал, из Мукачевской, и как, переменив фамилию, во Львовский университет, на философский факультет, определился, и как через карпатские вершины в Россию пробрался. Как в Бессарабии с помощью генерала Инзова с болгарскими колонистами познакомился и болгарской стариной увлекся.
— Он вообще человек увлекающийся. Приехал в Москву и что бы вы думали? Ни с того ни с сего решил посвятить себя, как он сказал, наукам более плодотворным, нежели история и метафизика. На медицинский факультет поступил. Мне стоило немалого труда убедить его вернуться к историческим изысканиям.
— Да, да. Он мне рассказывал. И что деньгами ему помогли на издание книги. И в поездке в Болгарию на счет Российской академии…
— Да как же было ему не помочь! На поездку его я возлагаю большие надежды. А сам он просто рвется туда. Ни чума, ни климат, ни невежество, ни ненависть турков — ничто его не страшит.
— Ну, на что не решится чистая любовь к науке! — заметил Иакинф.
— Да, да! Он может сделать там ценнейшие ученые собрания. С годами из него может выработаться великий историк и филолог, — сказал Погодин убежденно.
— Может быть, может быть. Вот только филологические-то его сближения зело рискованны. Больно уж он пылок. При встрече с ним не мог я удержаться, чтоб не заметить, что произвольный, натянутый разбор слов по внешнему созвучию, особливо с языков ему неизвестных, есть самое зыблемое основание для исторических предположений. И он в разговоре со мной вроде бы согласился с моими предостережениями. Не знаю надолго ль. В сочинении-то своем он то и дело поступает вопреки сему мнению. Больно уж он увлекается словопроизводством по созвучию и основанными на нем историческими сближениями.