Перед отъездом пришлось сильно поволноваться.
В институте появилась эпидемия кори, и моя девочка тоже заболела. К счастью, уход был идеальный, и она к моему отъезду была уже вне опасности.
В тот год наплыв приезжих в Питер был огромный, и я едва-едва нашел себе комнату. Любезно и настойчиво предлагал мне остановиться в его квартире добрейший Василий Васильевич Матэ[269]. Квартира у него была в главном здании Академии преогромная. Гостеприимство Матэ было всем известно. У него подолгу живал во время своих деловых наездов Серов. Кроме того, в тот раз Матэ предлагал мне устроиться в одной из больших академических мастерских, так как со мной были образа иконостаса для храма Воскресения и их необходимо было посмотреть в хороших условиях света.
Как всегда, я часто бывал у Ярошенок. Николай Александрович написал в тот год слабый портрет с Льва Толстого и хороший — с Владимира Соловьева.
На Дягилевской выставке царили финляндцы, Эдельфельдт, Галлен и другие. Нас, русских-москвичей, было человек пять. Особым успехом пользовались Врубель и Костя Коровин, нравился и Серов[270].
Мое «Чудо» предполагаемого Дягилевым успеха не имело. Оно было как-то не в стиле выставки. Однако Дягилев продолжал расточать мне любезности и предложил участвовать на его выставке в Мюнхенском Сецессионе[271], просил дать ему «Чудо», «Под благовест» и только что проданную молодому фон Мекку картину «На горах»[272].
Наступал день открытия Передвижной. «Великий постриг» был принят одними восторженно, другими (стариками) холодно.
Накануне открытия выставки явилась закупочная музейная комиссия с Михаилом Петровичем Боткиным — Иудушкой, как его звали, — во главе. Я назначил за «Постриг» четыре тысячи рублей. Это не считалось дорого.
Я случайно был в то время, как комиссия осматривала выставку, тут же в Обществе поощрения художеств, где меня и нашел М. П. Боткин. Он спросил, что я назначил за «Постриг». Я сказал ему, что четыре тысячи. Он, восторгаясь вещью, стал упрашивать уступить тысячу, предлагая это якобы от лица всей закупочной комиссии, которая единогласно остановилась на «Постриге» для музея императора Александра III. Я продолжал настаивать на четырех тысячах, с тем Боткин и удалился от меня.
Прошло сколько-то времени. Комиссия, окончив осмотр, появилась в залах музея, где, встретив меня, поздравила с успехом и с приобретением картины в музей за… три тысячи рублей. Я в недоумении говорю, что назначил за нее четыре тысячи. Отвечают, что все были согласны дать эту сумму, но Михаил Петрович настоял на трех, объявив, что он «убедил Нестерова уступить».
Я в негодовании стал искать Боткина, а его и след простыл. Тут все стали меня уговаривать, чтобы я не поднимал «истории», что вещь, конечно, стоит больше, но ведь она пойдет в музей и прочее, и прочее… Однако я решил поговорить с Боткиным, а пока что, встретив приехавшего на выставку П. М. Третьякова, рассказал ему проделку его родственника. Павел Михайлович меня успокаивал и обещал сам поговорить с Боткиным, но тот, по свойственному ему бесстыдству, от всего отрекся…[273]
21 февраля на выставке был Государь. Была Императрица Мария Федоровна и вся царская семья. Государь, проходя по выставке, остановился у «Великого пострига», спросив: — «Что это картина киевского Нестерова?» — и когда меня выдвинули вперед, Государь спросил сколько нас — художников работало во Владимирском соборе и что моя картина собой представляет. Я ответил на вопрос Государя, и когда Великий князь Георгий Михайлович доложил Государю, что «Постриг» приобретен в музей Александра III, он заметил, что ему это «очень приятно».
Пройдя дальше наверх, где висело мое небольшое «Благовещение» под номером 88, Государь внимательно его осмотрел и спросил своих спутников, что № 88 еще не приобретен Императрицей? (она с детьми ходила отдельно, несколько впереди Государя), и когда осмотрел всю выставку, заявил, что № 88 оставляет за собой.
По отбытии с выставки Государя, ко мне подошел Великий Князь Владимир Александрович и объявил желание Государя. Я сказал «очень счастлив» и, обернувшись случайно, увидел у одного из моих друзей гримасу, далеко не сочувствующую моему успеху…
Послал в Уфу радостную телеграмму о своем двойном успехе, получил тогда же ответную от своих и другую от городского головы Малеева.
Успех на выставке был полный. Эти две покупки утвердили за мной имя, бранили меня лишь за то, что я продешевил. Газеты признавали «Постриг» «гвоздем выставки». Дягилевцы говорили, что в «Постриге» я поднялся до небывалой для меня высоты, и надо было стараться на такой высоте удержаться.
Одновременно с Передвижной и Дягилевской в Петербурге открылась выставка английских мастеров. Она не была интересна. Выделялись имена Уолтера Крэна, Уотса; Альма Тадема был уже на склоне дней своих. Говорили, что Государь приобрел на этой выставке небольшую вещь Тадемы, по ошибке уплатив за нее вместо 3500 рублей — 3500… фунтов, то есть более тридцати тысяч рублей.
Скоро я уехал в Москву, там узнал, что за «Постриг» представлен к званию академика. Вместе со мной были представлены Серов, Левитан, Архипов и Дубовской. В Москве все меня поздравляли с успехом, говорили, что Васнецов уже сделал все, — теперь надо ждать от Нестерова. А сам Виктор Михайлович без всякого удовольствия принял вести о покупке моих картин и утешался тем, что я «продешевил».
В Москве оставался недолго. Проехал в Вифанию. Там встретил Настоятеля храма Казанской Божьей матери, что у Калужских ворот в Москве, очень приятного почтенного старика. Он передал мне о намерении прихожан храма просить меня расписать его. Храм был построен весьма известным тогда архитектором Никитиным, членом Московского археологического общества, другом Василия Осиповича Ключевского, который был прихожанином этого храма.
В тот же день мы с отцом Настоятелем были в Москве, подробно осмотрели храм, очень обширный, построенный в византийском стиле, со многими удобными для живописи стенами, с мраморным иконостасом. На другой день я познакомился и со строителем храма архитектором Никитиным, которому тоже, как и В. О. Ключевскому, хотелось, чтобы я взялся за это дело.
Мысль расписать один из лучших храмов Москвы мне нравилась. Расписать одному целый храм, создать что-то, быть может, новое — было заманчиво. Работы было бы года на три. Смету я представил ничтожную, что-то около сорока тысяч. Меня просили сделать два-три эскиза, чтобы прихожане-жертвователи могли иметь понятие о том, что я им дам.
Эскизы я решил делать в Киеве, куда спешил уехать еще потому, что хотел поскорее повидать после болезни мою Олюшку. В институте у нее застал Лелю Прахову.
В марте скончался в Петербурге И. И. Шишкин — поэт северного лесного пейзажа. Иван Иванович был прекрасный и своеобразный человек. Мы — художники — отслужили по нем панихиду во Владимирском соборе. Пасха в тот год была ранняя, в начале апреля. Светлую заутреню отстоял в институтской церкви. На праздник я взял Олюшку к себе. Ее комнатка была полна цветов. Праховы ее баловали несказанно. У них она чувствовала себя, как дома. Праховское радушие подкупало тогда многих. У Лели оно было такое искреннее, нежное. В Киев, для осмотра Владимирского собора приезжал К. П. Воскресенский, тогда уже живший на покое, передав училище в ведение бывших своих учеников, составивших общество имени Воскресенского. Константин Павлович был в восторге от Собора, от моих работ в нем. Он горд был тем, что когда-то первым почувствовал во мне дарование и так энергично, умно способствовал тому, чтобы меня отдали в Училище живописи.
Институтским начальством было решено отпустить Олюшку, по слабости здоровья после кори, на каникулы раньше. Училась она хорошо, и не было никаких причин ее задерживать. С ней должен был ехать до Москвы я, а там, в Москве, встретит сестра, и они вдвоем проедут в Уфу, где Олюшка должна была пить кумыс.