Хуже было дело на вечеровых. И лень тут мешала, да и потрудней было работать вечером.
Однако, в первый еще год моего пребывания в фигурном, мне показалось, что рисунок мой клеится. Накануне экзамена, когда Прянишников в последний раз обходил нас всех, я спросил его о своем рисунке, и он весело ответил мне: «Ничего, ходит». Я успокоился, в надежде, что завтра буду уже в натурном.
Каково же было разочарование: меня не только не перевели, но закатили мне 56 номер… Вот тебе и «ходит»! После этого я сильно пал духом и просидел в фигурном еще около года. Перевели меня неожиданно, когда я мало на это надеялся.
Так или иначе, но я в натурном, у Перова, у Евграфа Сорокина… Посмотрим… Первое дежурство было Перова. Мы, новички, его, конечно, уже знали, много о нем слышали. Благоговели перед ним почти поголовно. Он был настоящая знаменитость. Его знала вся Россия. Его «Охотники на привале», «Птицелов» были в тысячах снимков распространены повсюду.
И вот этот самый Перов перед нами… И такой простой, и такой неожиданный, яркий, нервный… Вот он ставит натурщика. Как это все интересно… Голое тело здоровенного Ивана принимает всевозможные положения, пока, наконец, после долгих усилий, Перов приказал «замелить!» — отметить мелом положение и место следков, и предложил нам начинать. Мы уже сами выбрали себе места, и работа началась, по три часа ежедневно в продолжение месяца. Вечером, как и в предыдущих классах, работали по два часа.
Мы, перешедшие из фигурного, конечно, приемы рисования с натуры знали, но рисовали головы. Теперь надо переходить к более трудному, знать основы анатомии. Мы должны были в фигурном рисовать анатомическую фигуру с гипса. Теперь наши знания надо было проверить на живом теле. Опыты эти на первых порах не всем удавались.
Перов не был сильным рисовальщиком и при всем желании помогал нам мало. Не давались ему и краски: он сам искал их и не находил. Сила его, как художника, была не в форме, как таковой, и не в красках. В его время все это вообще было на втором плане. Его сила была в огромной наблюдательности, в зоркости внутреннего и внешнего глаза. Его острый ум, ум сатирика, сдобренный сильным, горячим и искренним чувством, видел в жизни и переносил на холст незабываемые сцены, образы, типы. Он брал человеческую душу, поступки, деяния, жизнь человеческую в момент наивысшего напряжения. Ему было подвластно проявление драматическое, «высокая комедия» в характерных образах Островского.
И мы инстинктом поняли, что можно ждать, чего желать и что получить от Перова, и, за малым исключением, мирились с этим, питаясь обильно лучшими дарами своего учителя… И он дары эти буквально расточал нам, отдавал нам свою великую душу, свой огромный житейский опыт наблюдателя жизни, ее горечей, страстей и уродливостей.
Все, кто знал Перова, не могли быть к нему безразличными. Его надо было любить или не любить. И я его полюбил страстной, хотя и мучительной любовью.
Заметил меня Перов не сразу. Я в первые месяцы ничем не выделялся: рисовал слабо, красок не видел и очень этим огорчался. Всякие сомнения, уныние и прочее сопутствовали моим неудачам. Однажды, когда Перов подошел к моему этюду, сел и начал поправлять его, я, полный сомнений, начал их высказывать ему. Он слушал молча, когда кончил поправлять, встал и, отходя, сказал громко: «Плохой тот солдат, который не думает быть генералом».
Это замечание поразило меня и нимало не оскорбило, а придало мне энергии, возбудило самолюбие, и я мысленно решил добиваться наибольшего. Мои живописные дела скоро улучшились.
Перов вообще умел влиять на учеников. Все средства, им обычно употребляемые, были жизненны, действовали неотразимо, запечатлевались надолго. При нем ни натурщик, ни мы почти никогда не чувствовали усталости. Не тем, так другим он умел держать нас в повышенном настроении.
Был случай, когда перед «третным» все спешили кончить «группу». Жара от десятков ламп была чрезвычайная. Натурщик и ученики обливались по́том, силы стали изменять. Перов видел это и знал, что рисунок во что бы то ни стало должен быть кончен. И вот он обращается к Артемьеву (будущему артисту Художественного театра «Артему») и говорит ему: «Господин Артемьев, расскажите нам что-нибудь». И Артемьев, с присущим ему талантом, рассказывает ряд самых смехотворных анекдотов. Все оживают. Натурщики тоже передохнули. Перов это видит, благодарит Артемьева, приказывает Егору и Ивану встать, и класс, освеженный, принимается за дело. Нет того положения, из которого бы не сумел выйти Василий Григорьевич.
Его месяц кончается. Ждем Сорокина. Он и внешностью своей и всем своим содержанием сильно разнится с Перовым. Если Перов похож на копчика, с хищным горбатым носом, сильный брюнет нерусского облика (он был сын барона Крюденера), очень нервный, подвижный, желчный, сангвинический, то Сорокин — чисто русский, высокий, полный, ленивый, благодушный. Он не спешит никуда, не любит много говорить, флегматик.
Сорокин знал рисунок, как никто в те времена, но возиться, работать он не любил. С нами занимался нехотя. Механически брал папку и уголь и, едва глядя на модель, смахнув нарисованное учеником, твердой рукой становил все на место, отодвигал папку с рисунком и проделывал то же у соседа. Он не выговаривал букву «р» и говорил, беря уголь в руки — «дайте тляпку», и этой тряпкой уничтожал наши многодневные старания одним взмахом. Не любил он и писать. Писал, скорее намечая форму, чем цвет, предпочитая «блямлот» и «умблю» (браунрот и умбру) другим краскам.
Мы его любили, но не той горячей ревнивой любовью, что Перова. Он был лениво-справедлив, лениво-честен, лениво-добр, лениво-талантлив. Все — спустя рукава, лишь бы с рук сбыть.
У Перова учениками был весь класс, у Сорокина — Янов да Валерьян Васильев…
Как и сказал я выше, за год до моего поступления Перову пришла мысль устроить в Училище ученическую выставку. В год моего поступления была первая. На второй я участвовал. Участвовал и на последующих до 1887 года, когда, уже кончившим курс художником, выставил свою «Христову невесту».
Памятна мне третья ученическая выставка. Я стал пристращаться к эскизам, к картинам. Жил уже не у Десятова, а в меблированных комнатах, на полной своей воле… Пользовался этой волей я безрассудно, и все же у меня оставалось время и для классов, и для картин.
Я затеял написать купца, отъезжающего из гостиницы. Сюжет не столько «перовский», сколько В. Маковского. Взял я его с натуры. Немало я видел таких отъездов. Картина была готова, в свое время доставлена в Училище, на выставку. Завтра открытие, а сегодня будет смотреть ее Перов. Место у меня хорошее в натурном классе.
Все готово. Явился и Василий Григорьевич. Мы его окружили и двинулись осматривать по порядку. Многое он хвалил, кое-кому досталось. Дошел черед и до меня. Смотрит Перов внимательно, озирается кругом и спрашивает: «Чья?» Называют мое имя, выдвигают меня вперед еле живого. Взглянул, как огнем опалил, и, отходя, бросил: «Каков-с!»
Что было со мной! Я ведь понял, почуял, что меня похвалил «сам Перов», что я дал больше, чем он от меня ждал. Мне больше ничего не надо было, и я незаметно ушел с выставки, чтобы одному пережить то новое, сладостное, что почудилось мне в похвале Василия Григорьевича[60].
В тот же вечер полетело подробное письмо в Уфу. Славный это был день. Картина кем-то была куплена, и о ней был хороший отзыв[61]. Чего же больше для семнадцати-восемнадцатилетнего малого!
Однако классные занятия шли так себе. Лучше были эскизы, я ими и больше интересовался. Так прошел еще год — третий — в Училище живописи.
Жизнь Училища я любил. В ней мне все нравилось. Атмосфера вольная, отношения со всеми дружеские, шалости, а шалил я еще как школьник, не зная, куда девать избыток сил.
В научные классы заглядывал я нечасто. И тут мне сильно везло. Ничего почти не делая, я как-то умудрялся на экзаменах отвечать хорошо. Был случай, когда из истории искусств, зная очень немного, два-три билета, я вынул один из них и прекрасно ответил, получил пятерку, а за мной вышел отличный ученик — архитектор, вынул тот, быть может, единственный, который он знал слабо, и не ответил на него, и ему Быковский поставил неудовлетворительный балл, пристыдил, поставив ему примером меня с моей «пирамидой» Дашура[62], которую я так ловко начертил на доске. Частенько так бывало со мной, нечего греха таить…