Все эти господа в ожидании, когда снова пробьет их час «спасать Россию», сейчас «поднарзанивались», пили невинные Ессентуки № 4 или № 20, пили и Баталинскую. Скучали в своем вынужденном безделье, делали скуки ради свой моцион, бегали по дорожкам: одни по дорожкам первой категории, другие по категории второй, а те, что помоложе и побойчей, взлетали на третью категорию, к Красным, Серым камням, к Храму воздуха.
В ту осень в Кисловодск ожидали Императрицу с Наследником. Словом, все жили особой, повышенной жизнью того страшного времени.
Из Трапезунда проездом в Москву заехал к нам зять мой Виктор Николаевич Шретер, командированный для какой-то ревизии Земским союзом. Виктор Николаевич порассказал немало интересного про Кавказский фронт, недавние победы наши там, про генерала Юденича и других. События огромной важности чередовались одно за другим. В тот момент Румыния находилась под жестоким ударом немцев, и война могла перекинуться к нам в Бессарабию, к морю, к самой Одессе.
В Кисловодске погода стояла дивная, жаркая. Курсовые дамы в конце октября ходили еще в белых летних костюмах. Я много гулял, всматривался в лица еще недавних и будущих «властителей дум» — наших правителей, спасителей и героев.
Я тщетно пытался найти разгадку, тайну популярности Александра Ивановича Гучкова. Его особа, лицо, фигура не давали ничего моему глазу художника. Среднего роста, плотный, улыбающийся особой, «московской», немного «гостинодворской» улыбкой, человек себе на уме, с мягким подбородком, с умными глазами, с такой московской, с купеческим развальцем походкой, в желтеньких новеньких ботинках. Чем он мог импонировать? И все же каждое его появление в парке, в партере театра делало сенсацию. Штатские и военные генералы спешили к нему с приветствиями. Где была запрятана такая его сила над людьми? Неужели в безнадежной их слабости, спрашивал я себя, была ли эта сила в их изжитости и интеллигентской никчемности?
Из Кисловодска я проехал в Туапсе, брал там морские ванны, думал проехать дальше, в Сочи, в Мацесту, куда велась тогда железная дорога через все Черноморское побережье до Батума.
Огромное имение Витте было изрезано на мелкие участки и продавалось по очень низкой расценке. Я и знакомые москвичи (проф<ессор> Плетнев, Щусев) намерены были обзавестись такими участками на Мацесте, в восьми верстах от Сочи, где росли пальмы, апельсины, камелии и всяческая тропическая благодать, где в море купались до ноября месяца.
Однако, побывав в Туапсе, покупавшись там, ни в Сочи, ни в Мацесту я тогда не попал, так как должен был вернуться в Москву. Я хорошо тогда отдохнул, укрепил свои нервы и бодро принялся за окончание картины в новой своей мастерской. Работал в Оружейной палате, написал знамя кн<язя> Пожарского, скипетр, державу и шапку Мономаха. Позировал для меня в этом историческом головном уборе хранитель Оружейной палаты Трутовский — сын художника Трутовского, когда-то предрешившего мою судьбу.
В те дни частенько у меня собирались друзья-приятели, художники и нехудожники. Время было тяжелое, всем хотелось поделиться своими думами, тревогами, надеждами. Как-то собрались «на гуся» человек двадцать. Был редкий гость — Малявин, образец истинного варвара в стадии своего благополучия. Смесь хитрого мужика, откровенного невежды с наивным хвастуном, он был махровым букетом российского самородка. Обсуждались дела военные, дела думские, речь князя Евгения Николаевича Трубецкого[478] — все было чревато последствиями. Слухи сменялись одни другими. То мы узнавали о самоубийстве ген<ерала> Брусилова в связи с занятием немцами Бухареста, то проносились вести о мнимой победе. Не верилось, что живешь и свидетельствуешь столь дивным по своей огромности событиям, что на наших глазах исчезают царства, из катаклизма возникают новые, а ты себе, как ни в чем не бывало, пьешь, ешь, озабочен своим весом, желудком и прочим. Какая фантастика — жизнь!
На одном из собраний Академии художеств президент ее Великая Княгиня Мария Павловна попросила меня взять на себя представительство Академии в Комиссии по реставрации храма Христа Спасителя в Москве. Отказаться было невозможно: я и так в продолжение ряда лет ничем себя не проявил как действительный член Академии, часто отсутствуя на ее заседаниях. В этом случае я не был похож на моего предшественника Архипа Ивановича Куинджи, самого активного, ревностного ее деятеля.
По возвращении с Кавказа, мне пришлось впервые заседать в Комиссии храма Христа Спасителя. Двадцать один год существовала эта курьезная комиссия. Обычно почетным Председателем ее был Московский генерал-губернатор. В числе их был и Великий Князь Сергей Александрович, членами ее редко были особы ниже действительного статского — важные старики, инженеры, архитекторы. Среди них появился бесчиновный, немолодой новичок.
Такие попадались изредка и раньше — живописцы, назначенные от Академии. Одним из последних был Виктор Михайлович Васнецов. Художники недолго засиживались там. Вглядевшись в дремотное собрание, кое о чем догадавшись, они скоро под каким-либо предлогом подавали в отставку, и сонное царство продолжало без помехи существовать.
Появился в этой Комиссии и я, был встречен в ней с отменной любезностью опытными, видавшими виды дельцами. Председатель Комиссии, очень приятный старичок, бывший Полтавский губернатор Князев, был рад моему назначению, так как, быть может, ему одному хотелось сдвинуть дело с мертвой точки. Заседание началось и прошло в ознакомлении меня в общих чертах с тем, что было сделано (вернее, что сделано не было) за истекшие двадцать один год. В двадцати томах было изложено это хроническое бездействие, в продолжение коего храм Христа Спасителя, его роспись гибли.
К моему приходу гибель дошла до своего предела. Лучшие картины Семирадского, Сурикова, Сорокина лупились. Краска на них висела клочьями. Копоть покрывала все стены храма густым слоем. Надо было действовать, однако всем действиям умело ставились противодействия лицами, в этом заинтересованными: архитектором храма — Поздеевым и инженером, заведующим отоплением. Оба они, как я слышал, были весьма чутки к какому бы то ни было движению дела, умело парализуя его.
После первого нашего заседания я был приглашен Поздеевым «запросто, по-московски пообедать». Этот дельфинообразный толстяк надеялся сделать меня, новичка, своим. От обеда я отказался, просил доставить мне отчеты Комиссии для ознакомления на дом. Понравиться такое начало не могло.
Познакомившись с делом, я решил подробно доложить обо всем, что узнаю, Президенту Академии и просить освободить меня от участия в Комиссии. Ни того, ни другого сделать мне не пришлось. Быстрее, чем мы думали, наступили события, которые всему положили конец. Комиссия распалась сама собой, а храм Христа Спасителя, его живопись умирает естественной смертью.
В одном из писем того времени мой приятель под каким-то впечатлением написал мне свой взгляд на Васнецова и Нестерова и просил меня ответить, согласен ли я с ним. Вот что ответил я ему:
«Твоя позиция насчет Викт<ора> Васнецова правильна. Это художник и большой! Если бы он написал только „Аленушку“, „Каменный век“ и алтарь Владимир[ского] собора, — то и этого было бы достаточно для того, чтобы занять почетную страницу в истории рус[ского] искусства. Десятки русских выдающихся художников берут свое начало из национального источника — таланта Викт<ора> Васнецова. Не чувствовать это — значит быть или нечутким вообще к русскому самобытному художеству или хуже того — быть недобросовестным по отношению к своему народу, его лучшим свойствам, коих выразителем и есть Васнецов, грешный, может быть, лишь в том, что мало учился и слишком расточительно обращался со своим огромным дарованием.
Относительно Нестерова тебе (как и мне) мешает мыслить и особенно говорить вслух близость его к нам с тобой… Однако Нестеров все же может быть назван тоже художником. Менее одаренный, чем В. Васнецов, он, быть может, пошел глубже в источник народной души, прилежно наблюдал жизнь, и дольше, старательней учился, не надеясь на свой талант, как Васнецов, он бережней относился к своему, и все время держался около природы, опираясь во всем на виденное, пережитое. Надо полагать, большая картина <„Душа народа“> положит окончательное разделение Нестерова и Васнецова — и это не будет к умалению ни того, ни другого»[479].