Сумские образа были окончены. Об этом знала Великая Княгиня и как-то выразила желание видеть их в моей мастерской. На этот раз моя семья была в Москве, а потому прием Великой Княгини не представлялся особенно сложным. Та же Донская, выметенная начисто, тот же городовой в белых нитяных перчатках, то же оживление в окнах ближних домов.
Вел<икая> Кн<ягиня>, как и в первый раз, была с сестрой Гордеевой и теперь, знакомая с моей семьей, она была ласкова и внимательна со всеми моими домочадцами. Оставаясь у меня более часа, она с большим вниманием осмотрела как новые образа, так и то, что не видела у меня раньше, причем высказала желание, чтобы я устроил свою выставку в Англии. К этой теме она возвращалась и позднее, входя в подробности такой выставки. Разговор этот как бы обязывал меня раньше приняться за большую картину («Душа народа»).
Из Уфы мне писали о желании Земства приобрести мою усадьбу. Это и окончание Аксаковского Дома заставляло меня подумать о поездке на родину. Свою поездку я приурочил к годовщине смерти сестры. Моя Ольга с мужем были в Европе. Зять работал в библиотеках Германии над диссертацией на магистра…
В начале июня я был в Уфе, осмотрел Аксаковский Народный дом, специальное помещение в нем для будущего художественного музея, для принесенной мною в дар городу коллекции картин, а также выяснил, на каких условиях Земство желает купить мою усадьбу. Впервые в Уфе остановился я не в своем доме, где жили тогда квартиранты, а в гостинице.
В Уфе по газетам узнал о смерти П. И. Харитоненко в Сумах. Перед самым своим отъездом из Москвы Харитоненко принял от меня оконченные образа, расплатился со мной, был бодр, весел, молодец, несмотря на свои «за шестьдесят». Еще незадолго перед тем он проехал шестьсот верст на автомобиле. Не стало добродушного Павла Ивановича, оставившего огромное состояние, до ста миллионов.
Из Уфы я попал в Княгинино, где в то лето жила моя семья. Погода стояла жаркая, урожай был прекрасный. Абрикосы, сливы, персики, разнообразные сорта вишен в огромном количестве были в нашем хуторском саду. Всю эту благодать возили в Смелу на базар возами. Я принимал солнечные ванны, для чего в полдень забирался в глубь сада. Ленивая истома наполняла воздух, кругом все цвело, произрастало, славило Бога. Тихие, благоуханные вечера, душные ночи, множество сверкающих звезд… Благодатный край!
В одну из таких украинских ночей приснился мне сон. Вижу я себя на Волге, где-то между Нижним и Казанью. Не то в Чебоксарах, не то в Козьма-Демьянске. Начинается непогода. Далеко прогремел гром, облака сгустились, нависли над рекой. Солнце спряталось. По Волге забегали «барашки». Темнеет, еще удары. По холмам справа зашумел сосновый бор. Быстро надвигалась черная туча. Сверкнула молния. Где-то по Заволжью прокатился гром. Дождь полил. У самого ближнего берега Волги справа вижу деревянную часовню с куполком. К часовне с берега перекинуты сходни, такие как бывают от берега к пароходным «конторкам». На берегу у часовни стоит столик, на нем огромный старого письма «Спас». Перед Ним теплится множество свечей. Пламя, дым от них относит в сторону ветром. Однако, несмотря ни на дождь, ни на ураган, свечи горят ярким пламенем. Тут же слева от часовни стоит старая, старая белая лошадь, запряженная в телегу, а головы у лошади нет. Она отрублена по самые плечи, по оглобли с хомутом и дугой. С шеи на землю капает густая темная кровь: кап-кап, кап-кап. Целая лужа крови. Земля стала красная, темно-красная. А Волга все шумит, гром грохочет.
Проснулся — светает. Где-то перекликаются птицы. Смутно, тяжело на душе. Долго не мог позабыть я «страшный сон». Зарисовал его акварелью в альбом.
В то лето часто шумной молодой толпой приезжали Яшвили, гуляли, пили чай и кто верхом, кто в экипажах возвращались к себе в Сунки. Дни бежали… Вот и пятнадцатое июля — престольный праздник Владимира Святого в Киевском Владимирском соборе. В Сунках тоже праздник — именинник молодой Владимир Яшвиль — студент Киевского университета, пылкий юноша. В тот год он проводил день своего Ангела в Петербурге у родных. Все были у обедни, собирались к вечеру приехать к нам на хутор.
После обедни жена узнала от Яшвилей новость: утренние газеты были необычны, чудилось что-то неладное, надвигалась беда. После убийства Эрц-Герцога Фердинанда в воздухе запахло гарью[445]. Слухи сменялись одни другими. Положение было неопределенное, выжидательное. Однако было ясно, что «не все благополучно в Датском королевстве». И вот, в газетах, полученных в Сунках утром 15-го июля 1914 года, сообщалось, что в Европе не все ладно. Об этом шли тревожные разговоры после обедни. Вечером на хутор понаехало много гостей и говорилось в тот памятный вечер только о том, что узнали утром: ни о чем другом говорить и думать не хотелось. Слово «война» было у всех на устах. Хотя надежда, что грозная туча минует, нас не покидала.
Все уехали, а думы о войне остались. Что ни день то тревожнее становилось в воздухе. Ни дать, ни взять как в недавнем моем сне на Волге перед бурей. Недоставало белого коня с отрубленной головой, с лужей крови на земле. Новые газеты принесли нам весть, что война между Россией и Австрией была объявлена.
Событие величайшего значения совершилось. Вслед за Австрией объявила нам войну Германия, и ее войска вступили в наш Калиш, и тут впервые пролилась русская кровь. И сколько ее пролилось с тех пор…
Война застала моих Ольгу с мужем в пределах Германии. Лишь после необычайных трудностей они вернулись в Россию через Данию, Швецию, Финляндию. Дома зятя ожидал призыв в действующую армию как запасного артиллерийского офицера. Он должен был выступить со своей бригадой в ближайшее время в поход. Все было готово, как получили уведомление, что он, как штатный доцент, мобилизации не подлежит.
Между тем, события развивались. Вильгельм неистовствовал, грозил то тем, то другим. Сулился через неделю «завтракать в Париже» и многое в этом роде.
Петербург волновался, настроение было повышенное, буйное. Выбили стекла в новом здании Германского посольства[446], кого-то там убили. С крыши посольства толпа стащила бронзовых коней со всадниками, потопила их в Мойке. Москва не отставала от Питера, громила немецкие магазины, фабрики, также не обошлось без убийств.
Вместе с тем шла, кипела огромная работа, спокойная, деловая. Государем был издан приказ о запрещении продажи спиртных напитков. Пьяных стало меньше, постепенно они исчезли с московских улиц. Все были серьезны, заняты исполнением своего долга.
Я искренно жалел, что не могу принять в этом большом деле прямого участия. Семье пришлось с хутора уехать раньше предположенного, так как, по слухам, там должен был пройти «тыл армии». В начале августа все мы были в Москве. Столица ожидала приезда Государя.
Месяц с небольшим, как началась война, а уже погиб Самсонов. Россия пережила битву при Зольдау, напомнившую по своим ужасным последствиям давно минувшую битву при Седане[447]. Однако падать духом было рано… В те же дни генерал Рузский взял Галич, Львов. Кому-то пришла в голову мысль внушить Государю переименовать Санкт-Петербург в Петроград. Создание и деяние Великого Петра, связанные с этим именем, были позабыты.
Умер восьмидесятишестилетний император Франц-Иосиф. Незадолго перед тем мне снилось: старый немецкий город, не то Нюрнберг, не то Гейдельберг, город с красными черепичными крышами, с причудливыми фасадами старинных зданий на старинных узких улицах. На одной из таких улиц, на двух ее противоположных домах, на оранжево-красных черепичных крышах, на высоких трубах сидят два огромных Царственных орла. Медленно они вращают своими круглыми, желтыми зрачками, сидят, озираются, охорашиваются. На головах обоих Короны. У одного — старинная Корона Габсбургов, на голове другого — Гогенцоллернов. Так длилось минуту. В следующий момент поднялся страшный вихрь, столб пыли, камней взвился к небу. Поднялись, высоко взлетели орлы, затем стремительно упали вниз и, падая, были такие жалкие, ощипанные, с мокрыми, редкими перьями, без Корон на головах…