Все последующие этапы не отменяют предшествующих окончательно, а в редуцированном виде сосуществуют в современном русском литературном пейзаже. Объединяющая концепция русской истории ни профессиональными историками, ни литераторами за прошедшие годы так и не выработана. На месте разрушенных мифов советской истории появилось множество противоречащих друг другу «историй» («История России в мелкий горошек» — так назвали книгу комментариев к получившим распространение псевдоисторическим концепциям историки Д. Володихин, О. Елисеева и Д. Олейников). Для курсов истории в средних школах предлагается несколько учебников и хрестоматий; и не только перед учителями, но и перед учениками ставится проблема выбора общенациональной истории.Кроме того, на месте советского настоящегообразовался вакуум идентичности, заполняемый пока только националистическими идеологиями. Либералы не смогли предложить своего ответа на поставленный Президентом вопрос о выработке национальной идеи(группа политологов во главе с Георгием Сатаровым безуспешно занималась «национальной идеей» в течение года).
В киосках появился новый ежемесячный толстый глянцевый журнал, печатающийся в Европе на роскошной бумаге с великолепными фотоиллюстрациями под названием «Караван историй». О каких историях он рассказывает уважаемой публике? Ничего о том, что можно действительно назвать историей.Никаких исторических публикаций, разборов, архивных документов, никаких персоналий, действующих лиц, повлиявших на ход истории. Интерес его лежит в совсем иной области: любовных связей «заложницы страсти» Жаклин Кеннеди, платы за успех Джоан Коллинз, совращения несовершеннолетней Татьяны Друбич режиссером Сергеем Соловьевым… Журнал выглядит богато и стоит приличных денег. «Караван историй» — знак пути, пройденного обществом по отношению к слову «история»: от общего (история народа, общества, страны, государства) — к частному («Мой двадцатый век» — серия современных мемуаров, выпускаемых издательством «Вагриус»), а затем и к совсем личному, интимному («истории»), Поскольку последние годы тоже стали историей (историческая черта была подведена 17 августа 1998 года, в день официально объявленного правительством Сергея Кириенко государственного дефолта), то полезно будет немного оглянуться — перед тем, как вновь оказаться втянутыми в очередную историю. Совсем новенькую, в которой, увы, явно проглядывают черты времени, повернутого назад: недаром вновь назначенный главным банкиром страны Виктор Геращенко на вопрос журналистов о направлении своих усилий шутливо ответил: «Вперед к коммунизму». В каждой шутке есть доля шутки, но в каждой шутке есть и доля истины.
2
Стало уже общим местом, если не банальностью, умозаключение о том, что литература в России, а затем и в СССР, была «нашим всем», добровольно аккумулируя не свойственные ей, но необходимые обществу функции: социологии, философии, политологии, психологии и так далее. Забытой в перечне обязанностей оказалась еще одна, и важнейшая, область духовной деятельности: литература осуществляла и трудную работу историка, расширяя в силу своих возможностей (и невозможностей) исторические знания. Особенно очевидно это стало тогда, когда в связи с публикаторским бумом конца 80-х появилась метафора — «белые пятна нашей истории». «Белые пятна» ускоренно штриховались ранее запрещенными литературными текстами. Стоит обратиться к литературно-публицистической критике того времени, чтобы стало ясно, какую наипервейшую функцию стали в общественном сознании выполнять публикации литературных произведений.
«Перестройку» инициировал Михаил Горбачев, но осуществлять ее в реальной действительности было несравненно труднее, чем на бумаге. И началась она прежде всего в литературно-издательском деле. В течение нескольких лет, начиная с апреля 1986 года, когда в журнале «Огонек» были напечатаны стихи Николая Гумилева, сопровождаемые статьей тогдашнего первого секретаря Союза писателей СССР Владимира Карпова, журналы массированно публиковали произведения, созданные в течение десятилетий. За короткий период, исторически одномоментно, читатель «Нового мира» и «Знамени», «Дружбы народов» и «Октября», «Звезды» и «Невы», «Волги» и «Урала» смог прочесть «Ювенильное море», «Котлован» и «Чевенгур» Андрея Платонова, «Новое назначение» Александра Бека, «Дальше, дальше, дальше…» Михаила Шатрова, «Доктор Живаго» Бориса Пастернака, «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, «Черные камни» Анатолия Жигулина и так далее, вплоть до «Архипелага ГУЛАГ» и «Красного колеса» Александра Солженицына. Архивные публикации, комментарии и концептуальные работы историков-профессионалов явно отставали от литературы. Получилось, что свои исторические знания читатель получал прежде всего из литературных произведений. Публикации были задержанные, и само их содержание воспринималось как исторически достоверное, как историческая правдао событиях и людях 20-х, 30-х, 40-х, 50-х, 60-х годов — в противовес псевдоистории, лжи, которой были полны, наоборот, официальные труды по советской истории. Сопроводительный комментарий, повествующий о создании этих произведений, о жизни и судьбе, трудностях и лишениях, трагедиях и драмах, перенесенных авторами, многие из которых давно умерли, заново перекодировал не только историю литературы, но и историю всей страны, которая тог момент (момент перестройки) переживала тоже как исторический. История литературных героев, сюжет романа, перипетии вымышленных судеб воспринимались читателями как несомненные исторические свидетельства, как документы времени. Литература (fiction) осуществляла двойную работу, была средством двойного действия: а) разрушения сложившихся исторических мифов, стереотипов и легенд — в частности о Сталине, Троцком, Бухарине, старых большевиках, «врагах народа»; дальнейшее разрушение мифа — теперь уже о «положительной роли» старых большевиков, Бухарина или Зиновьева; еще позже — мифа о «том, кто хотел хорошего, но не успел» (Ф. Искандер), о мудром Ленине; б) на освободившееся от мифов пространство предлагалась картина подлинной (с точки зрения данного автора) истории. Как в случае «а», так и в случае «б» Платонов решительно отличался от Гроссмана, Гроссман — от Ямпольского, Дудинцев — от Трифонова, Липкин — от Пастернака, Булгаков — от Замятина, Солженицын — от Шаламова, Берберова — от Ахматовой, Набоков — от Газданова. Писатели не просто свидетельствовали, и не просто у каждого была своя история, драматическая или даже трагическая. Они — или их тексты — спорили. Но сначала это не было столь очевидно, как прояснилось потом, несколько позже, когда рассеялся лирический туман, эйфория публикаторства, истерически определенная советским писателем Проскуриным, цеплявшемся за уходящую из-под ног территорию советской цивилизации, как «некрофилия». Тогда (я говорю и о своих собственных ощущениях изнутри того времени как непосредственного участника описываемых здесь процессов) складывалось впечатление, что все они выбирают общую цепь исторической истины по звеньям из одного и того же колодца. Еще немного усилий — и она будет восстановлена в полном объеме. Сам публикаторский бум воспринимался как участие в восстановлении исторической истины: не случайно термин реабилитациястал прилагаться не только к конкретным людям, но и к литературным текстам. Какие-либо замечания по поводу литературного качествареабилитированных произведений, проблематичность оценки, спор, скажем, вокруг стиля воспринимались охваченными этой эйфорией как оскорбительные, злонамеренно уводящие от существа дела, от правды.Какой стиль, если речь шла о жертвах и палачах 30-х годов! Какой язык, если мы ниспровергаем миф о Сталине и низвергаем тоталитарную эпоху! «Стилистические» нюансы казались кощунственными — и ахматовский «Реквием» запросто, через запятую обсуждался вместе (и наравне!) с антисталинским романом Анатолия Злобина «Демонтаж». Сказать автору-антисталинисту, что не печатаешь его текст из-за бездарности последнего, было невозможно — вас не поняли бы. И не понимали. Этот этап в литературной жизни, непосредственно связанный с поисками исторической правды, можно назвать просветительским. Литераторы обгоняли историков, обвиняемых обществом в медлительности и некомпетентности. Именно литераторы тогда воспринимались полноценными историками советского периода — особенно на фоне запаздывающих исторических исследований или официозной лжи. В письмах об опубликованном, которые из номера в номер печатались в «Огоньке», читалась непосредственная реакция общества, жадно обсуждавшего не литературу, нет, а вновь открывшуюся историческую реальность. Историческая наука не успевала (и не могла успеть) за литературой. Обретаемое историческое знание как бы облегчало возникшую перед современниками задачу — выхода из советской истории, преодоления порочного круга, по которому вращалась русская история, толкаемая «революцией сверху», инициаторами реформ (концепция историка Натана Эйдельмана — последним примером такого исторического деятеля стал для него Михаил Горбачев). Менялся хронотоп существования народа (или, лучше сказать, народов): воссоединение с подлинной историей (по нарастающей — от Гумилева к Солженицыну, 1986–1990) стало ее концом, завершилось распадом Империи советской (наследовавшей Российской). После Беловежской пущи одна история распалась на несколько историй так же, как одна территория СССР фактически и юридически распалась на территории республик, независимых государств «ближнего зарубежья». Исторический период завершился распадом и вместе с ним завершился этап историко-литературного просветительства. Стремление «выйти вон» из своей истории и начать новую совпало со стремлением придирчиво пересмотреть старую. Именно в этот момент на русский язык была переведена статья Фрэнсиса Фукуямы «Конец истории», которая, будучи напечатана в столь сокрушительный, кризисный исторический момент, произвела тогда особое впечатление в России — благодаря неожиданному попаданию в больное место.