Перечитывая и перелистывая периодику каждого года из прошедшего литературного десятилетия для «Хроник», я намеренно не повторяла сюжеты, старалась избегать мотивов, уже так или иначе охваченных мною в заметках, статьях и обзорах, написанных «изнутри» времени[35]. Многое из того, что актуальным, злободневным, приоритетным представлялось тогда, постепенно ушло в тень, как бы понизилось, — иные пики и схватки боевые отсюда, из нашего сегодня,не представляются столь важными. И наоборот: легкие тени, пробегавшие по полям сражений, высветились, неожиданно актуализировались, окрепли, обнаружили свою значимость и весомость. Десятилетие, с одной стороны, не такой уж и большой срок; с другой — вполне отчетливый для наблюдений и выводов относительно тенденций стремительно уходящей натуры.
Итак, еще раз — о тенденциях.
Во второй половине 80-х словесность оказалась не в самом выгодном положении, несмотря на кредит (правда, первоначально-ограниченный) свободы. Невыгоден для современной литературы был сам… литературный контекст. Она неожиданно обнаружила себя внутри все возрастающей волны публикаций ранее запрещенного, спрятанного, закрытого, того, что было десятилетиями недоступно. Год за годом в течение первых лет прошедшего десятилетия (особенно — 1987–1989 годы) литературный периодикой, а затем и отдельными изданиями был освоен колоссальный массив русской запрещенной словесности (в том числе — эмигрантской). Как будто на сравнительно плоском пейзаже, с небольшими такими холмами, неожиданно выросли Альпы. Не буду перечислять имена — главное, что напор увеличивался, литература прошлого стала актуальной, а современная на какой-то период практически неконкурентоспособной (по отношению к читательскому интересу). В течение нескольких лет было стремительно охвачено наследие, золотой — серебряный — бронзовый запасы, созданные от начала века до 80-х годов, как в метрополии, так и в эмиграции. Литература XX века в ее подлинном, настоящем виде была предъявлена как бы сразу — не в постепенном ее развитии (как это было на самом деле). Исторически — одномоментно. Было от чего закружиться голове не только читателя, но и современного писателя, попавшего в такой невероятный контекст «современных» публикаций: Тютькин или Пупкин рядом с Булгаковым и Пастернаком, Набоковым и Платоновым, Мандельштамом и Заболоцким, Домбровским и Ямпольским (если ближе, ближе к нашим дням…). Да и не только Пупкин или Тютькин, — не так уж легко было'и тем, которые буквально накануне обрели определенное положение и известность; так что наряду с радостями были и определенные печали. Исторически постепенно — и вдруг все вместе, оказавшиеся соседями по журнальным страницам, по газетной полосе. Невероятно. Опасно. А сплошь и рядом — разоблачительно.
В этот уникальный для русской словесности момент выиграли те писатели, которые предъявили именно что современные темные углы — своего рода физиологические очерки того, о чем прежде молчок. Нарушители табу. Певцы запретных тем — от социальных до эротических. Именно к ним, наряду с «историческими», было привлечено внимание и периодики, и, естественно, читателей этой самой периодики, тиражи которой взлетели до сумасшедших цифр.
Общим, объединяющим пафосом ситуации стало просвещение, продвижение и организация общественного сознания. Поэтому, наряду с публикаторской деятельностью, столь востребованной стала литературная публицистика и критика (тоже вполне публицистическая, аукнувшаяся с «новомирской» периода «оттепели» и далее того — с реальной русской критикой XIX века). Напечатать — важно, кто спорит; но важно — и освоить, и проинтерпретировать, и направить. В этот сравнительно небольшой, но все же исторический период критика опять обрела статус властителя дум, и, можно сказать, просветителя и руководителя общественного мнения. Задача ее была — проинтерпретировать и прояснить, продвинуть в общество еще на отрезок пути в понимание того, где и когда что с нами произошло; освободить от иллюзий, разобраться с догмами и стереотипами. Русская литература — и русская критика — справились со своей задачей: они помогли обществу в самый шоковый период; помогли, чем могли, — рефлексией.
Правда, эта рефлексия не способствовала объединению — дорожки разбежались, общество раскололось, споры переросли в баталии и даже в своего рода гражданскую внутрилитературную войну, предпосылки которой, разумеется, были заложены в годы предшествующие. Противостояние нарастало — и вылилось на страницы печати сначала в дискуссиях, йотом во взаимных атаках, затем в установке на полное неприятие, а потом и в равнодушии (зачастую деланном) к существованию каждой из воюющих сторон. Собственно говоря, о чем полемизировать, если ценности у каждой стороны свои? Западники и славянофилы, либералы и «патриоты»… Незаметно было из «тогда», ясно из «сегодня» — освобождение сознания, деленинизация, десоветизация шли параллельно: что в «патриотическом» стане — что в либеральном, тоже, кстати, несколько разделенном на «солженицынское» («Новый мир») и «сахаровское» («Знамя») крыло (а «патриоты» были разделены на, условно говоря, «белых» с «Нашим современником» и «сталинистов» — см. «Молодую гвардию»).
Пока шли эти самые схватки в гражданской литературной войне, схватки, в которых участвовало по преимуществу старшее литературное население, более младшие, не участвовавшие, а даже испытывавшие к военным действиям определенную брезгливость, поняли, что сама литературная площадь опустела — все ушли на фронт.
Так проявилась (не скажу — появилась, потому что родилась она гораздо раньше) третья литературная сила— то, что было окрещено «другой» литературой (самоназвание — андеграунд).
Эта литература отличалась не только идеологией, но и поэтикой. Может быть, именно «стилистические расхождения» с советской властью и увели ее в андеграунд. Постепенно «третья сила» становится все значительнее, и территория, занимаемая ею, увеличивается, и влияние ее прогрессирует. Вместо «одной» русской литературы, обретению которой так радовались после слияния эмигрантской с метропольной, читатели получили сразу несколько. Был потерян единый центр, управляемый единоначально — будь то секретариат Союза писателей или Солженицын. К моменту возвращения последнего на родную землю здесь уже существовало множество литературных миров, каждый из которых имел своих классиков и эпигонов, своих идеологов и критиков, свои издательства, журналы и «тусовочные» центры.
Было лишь одно «место встречи», где все эти центры неожиданно пересекались и сходились — вопреки Эвклиду, благодаря Лобачевскому — «толстые» традиционные литературные журналы.
За все это десятилетие, мною обозреваемое, не было момента, когда бы им не предрекали гибель неминучую и немедленную.
Сначала ее предрекали в связи с публикациями всего ранее запретного — несмотря на оглушительный рост тиражей: мол, не журнальное это дело, а издательское, книжное, посему журналы, провалившие современную словесность, скоро — и неизбежно — сами «провалятся».
Потом ее предрекали — в связи с исчерпанностью ранее запретных текстов: кому, мол, нужны будут теперь издания, после «Живаго» и «Архипелага ГУЛАГ» печатающие в лучшем случае Пьецуха с Курчаткиным?
Затем ее предрекали из-за инфляции: нет и не будет денег у журналов, у которых нет собственных серьезных капиталов и отсутствуют благодетели…
И — из-за того, что литература потеряла… потерялась… исчезает… уже исчезла.
Да, обвал тиражей случился на грани 90-х, а затем происходило (и происходит) постепенное снижение тиражей. Но, тем не менее, журналы выстояли и постепенно превратились в уникально востребованные современной литературой издания, площадки для прогона новых авторов: где же еще?..
Издательства с большим недоверием относились к современной литературе, печатая преимущественно массовую. Расцвет Доценко, Марининой и К о— соответственно, издательский расцвет; журналы стойко держались своей команды — и не проиграли, а выиграли. Выигрыш был — живая литературная жизнь. А еще — новые структуры этой самой литературной жизни, органически сложившиеся опять-таки благодаря журналам.