У этих мыслей горький вкус поражения. Тяжек путь арестанта по залитой осенним солнцем дороге. Но самое тяжкое в нем не боль в избитом теле, не жажда, иссушившая рот, не затекшие руки. Самое тяжкое — встречи с крестьянами, поспешно уступавшими дорогу отряду и едва решавшимися посмотреть на узника. Кампанелла многое бы отдал за дружеский кивок, за сочувственное восклицание. Многое бы отдал… Это только так говорится! Что мог отдать он, странник, лишившийся своего единственного достояния — книг, бросивший монашеское одеяние, одетый в рубище, никогда за всю свою теперь уже не такую короткую жизнь не имевший ни денег, ни дома, ни вещей? Что мог он отдать? Только жизнь. Последнее, что у него осталось.
В жаркий полдень остановились в селении. Солдаты расседлали коней и перед тем, как повести на водопой, прохаживали их в тени, давая отдохнуть. С конями они говорили человеческими голосами, без нужды не дергали и не пинали.
Кампанеллу отвязали от седла. Очередной стражник оказался добросердечнее остальных. Он усадил Кампанеллу на перевернутое водопойное корыто подле каменного сарая, в тени, протянул ему флягу с вином, разбавленным водой. Кампанелла благодарно улыбнулся ему запекшимися губами. Вино с водой — самый прекрасный напиток, какой ему случалось пить в жизни! Этот солдат непохож на того, который протянул распятому губку с уксусом. Может быть, не все в конвойном отряде нелюди? А что, если обратиться к сердобольному солдату и попросить о помощи? Пусть разрежет путы на ногах и руках пленника, пусть отвернется на миг. Испанец, служащий в Италии, понимает итальянскую речь. Лицо у него незлое. Рискнуть? Безумие! Куда он скроется? Как, обессиленный, уйдет от погони? Разве есть уверенность, что его не задержат первые встречные? Теперь, когда кругом аресты, ему надо опасаться не только испанцев, но и перепуганных итальянцев, которые поспешат предательством отвести беду от себя. Селение на горной дороге не место для побега. Доброе движение солдата, протянувшего ему флягу с питьем, не основание, чтобы довериться ему. Единственное, что он может сделать во время привала, — передохнуть, собраться с силами и мыслями.
Постоялый двор, около которого отряд остановился на привал, показался ему знакомым. Не здесь ли когда-то он ночевал под открытым небом во время странствия с наставником? Не на этой ли утоптанной площадке плясали парни и девушка, которую он потом часто видел во сне? Как бесконечно давно это было! В другой жизни. Как бесконечно далек измученный пленник от мальчика, отправившегося когда-то вслед за наставником в далекий мир в поисках света истины. Не думал он тогда, что путь к ней проходит через тюрьмы и муки, под стражей и в путах…
И снова оседланы кони, и снова пленник привязан к мулу, и снова перед глазами пыльная каменистая дорога, испуганно сторонящиеся крестьяне. Спустя некоторое время отряд обогнал мрачную процессию. По дороге, спотыкаясь, плелись человек десять в наручниках и кандалах, соединенных общей цепью. Перед ними и за ними ехали конные стражники. По бокам шли пехотинцы.
Начальники конвоев обменялись несколькими словами. И скоро кандальники остались позади. Кампанелла оглянулся. Оборванные, истомленные голодом и жаждой люди, со следами побоев, с замотанными тряпьем ранами. Кто они? Фуорушити, разбитые во время отчаянной вылазки? Крестьяне, обвиненные в том, что помогают фуорушити? Рыбаки, которые зажгли сигнальные огни на берегу? Слишком краткой была встреча, чтобы он мог разглядеть их лица. Их покрывали синяки и дорожная пыль. Их исказило страдание. Да и слишком многим проповедовал Кампанелла, чтобы узнать всех, кто когда-нибудь слушал его. Знают ли они, кого провезли мимо них? Когда, в какой день, услышав проповедь его или его друзей, решились они принять участие в заговоре? Думают ли о нем? Жалеют? Проклинают? Тяжко бремя того, кто подвигнет других на смелый поступок. Единственное утешение его совести — общая судьба. Ее он разделит с ними до конца.
Конвойный, ехавший рядом с Кампанеллой, подхлестнул мула и пришпорил своего коня.
— Теперь недолго! — весело сказал он и подмигнул узнику. Недолго для него означало — до конца утомительной дороги. Недолго для Кампанеллы означало — до тюрьмы. Сколь различно значение одного и того же слова для двух разных людей! Кампанелла усмехнулся. Несчастная привычка философствовать даже на пороге темницы. Люди приосанились, пришпоренные кони, повинуясь им, ускорили рысь. И вдруг один из конвойных запел прекрасным звучным голосом:
О, услышь меня, сеньора,
И утишь мою ты боль!
Услыхала и сказала:
«Я приду к тебе, изволь!»
Остальные стражники подхватили припев. Вооруженный до зубов конвойный отряд, распевающий песню, полную любовного томления! Недурная гримаса жизни. Кампанелла рассмеялся. И тут же услышал окрик капрала:
— Чего скалишься, собака? Скоро тебя отучат смеяться!
Потянуло ветром. Он нес запах соли, выброшенных на берег водорослей — море рядом. Перед ними выросла темная громада крепостного замка.
Пленника сдали коменданту. Кампанелла посмотрел на сердобольного солдата. Тот не оглянулся на него — и думать о нем забыл! Прохаживал расседланную лошадь, переговаривался с другими конвойными. У него своя жизнь. Он через час и вовсе забудет, что вез пленного бунтовщика и на миг пожалел его.
Кампанеллу бросили в одиночку.
Глава XLV
Стон и плач на земле калабрийской! Испанские солдаты рыщут повсюду, обыскивают жилища, хватают правых и виноватых, старых и молодых, разлучают отцов с детьми, мужей с женами. Большинство схваченных участия в заговоре не принимали, впервые услышали о нем при аресте. Тщетно спрашивают они, за что их уводят, напрасно твердят о своей невиновности. Никто не хочет их слушать. Царю Ироду уподобился начальник карателей Спинелла. Спешит доложить вице-королю, сколько домов обыскано, сколько заподозренных схвачено. Он действует в полном согласии с прокурором Луисом де Ксаравой. Оба стремятся на годы вперед устрашить всю провинцию.
Стон и плач на земле калабрийской! Гибнет непрочное человеческое счастье, разоряются дома, рушатся семьи, льются слезы и кровь, черный страх поселяется в душах, стискивает сердце днем, мешает спать ночью, рождает предателей. Люди прислушиваются к каждому звуку, не прозвучат ли за окном подковы испанских коней, не застучат ли тяжелые солдатские сапоги. Идут? Куда? Неужели к нам? Неужели за нами? За мной? За тобой? И вот уже грохочут кулаки в дверь. Чуть помедли открыть — её вышибут. Летит на пол домашний скарб. Рыдают жены, плачут дети. Уводят, уводят, уводят! Мужей, отцов, братьев, сыновей.
Ты хотел, Кампанелла, принести милой родине прекрасный рассвет — ясный, солнечный, теплый…
Глава XLVI
Итак, он снова в тюрьме.
В первые минуты после того как его грубо втолкнули в камеру, Кампанелла испытал облегчение. Наконец один. На руках разрезали путы, и руки ожили. Не было больше изматывающего качания в седле. Перед воспаленными глазами не тянулась больше дорога. Кампанелла рухнул на набитый соломой мешок, который швырнули в угол камеры, прикрыл глаза и впал в забытье. В ушах все звучало и звучало цоканье подков по камню, голоса конвойных, сладкая любовная песня, которую они пели.
Кампанелла заставил себя открыть глаза. Около двери, окованной толстыми железными полосами, стоял глиняный кувшин. Он поднес его ко рту. Вода была теплой, знакомо и отвратительно отдавала затхлостью. Теперь ему долго придется пить такую воду.
Когда подъезжали к тюремному замку, Кампанелла разглядел его. Сколько в Калабрии маленьких, жалких, полуразвалившихся лачуг и как велики и прочны ее тюрьмы! Камня, из которого сложена эта, хватило бы на целое селение, да не на одно. Не безумен ли мир, не способный накормить голодных, напоить жаждущих, дать кров бездомным, но не жалеющий сил и денег на темницы! Первыми в них попадают именно те, кто догадывается о безумии мира и ищет средств, чтобы переделать его, чтобы дать людям счастье.