И вдруг вдалеке кто-то завопил, завыл, захохотал. Он вздрогнул и крепче сжал в руке тяжелый посох: никогда прежде не слышал он вопля ужаснее, хохота отвратительнее. Томмазо осенил себя крестным знамением и торопливо проговорил слова молитвы. Но воющий хохот не замолк. Значит, это не нечистый, а живое существо. Над кем оно хохочет? Почему воет? Ночная дорога сразу показалась зловещей. Но не возвращаться же назад, где сейчас уже, верно, распрощалась с жизнью та, которую он так неумело напутствовал. Вперед! Мрачна безлюдная дорога, вязнут сандалии в пыли, и неизвестно еще, долго ли ему шагать. Но вперед, вперед, вперед. Ни в милое его сердцу Стиньяно, ни в тихую Плаканику нет для него возврата…
Глава XII
Первый же день в новой обители принес Томмазо немалое удивление. Здесь о нем, оказывается, хорошо знали. Настоятель, строгий и важный, беседуя с Томмазо, дал ему понять, что для него не тайна ни таланты молодого монаха, ни его склонность к умствованию.
— Почаще вспоминай, сын мой, что божественный доктор Фома Аквинат называл чрезмерную любознательность смертным грехом. Даже твои мелкие провинности здесь уже известны, — сказал он. Томмазо едва не спросил: «Откуда?», но проглотил напрасный вопрос. Настоятель сообщил, что переход Томмазо в новую обитель милостиво соблаговолил разрешить провинциал[4] ордена. Так молодой доминиканец впервые узнал: каждый его шаг на жизненном пути отныне совершается им не по собственному желанию. Начальствующие определяют, чему быть. И каждый его и обдуманный, и необдуманный поступок, и особенно проступок оставляет следы в канцеляриях ордена.
Поначалу к нему присматривались и он присматривался к окружающему. Здесь все было больше и просторнее, сама обитель, ее сады и дворы, рефекторий, кельи. Богаче было убранство церкви. Тонкими и восхитительными красками искусной рукой были изображены на средней части алтаря Благовещенье, а на боковых — святые Доминик и Иероним. В толпе людей, изображенных на алтаре, стояло на коленях семейство в богатых одеяниях — донаторы, которые принесли монастырю в дар этот алтарь. Позы их были смиренны, но лица полны надменности. В церкви было несколько исповедален с искусной резьбой по темному дереву. Фигуры Мадонны и святых, изваянные из мрамора, освещались огромными свечами и были украшены дарами молящихся — ожерельями, цепочками, шалями. Бедняки вешали фигурки из воска, богатые — из серебра и золота. Знает ли небо, что на земле золото дорого, а воск дешев? Томмазо испугался. Мысль эта кощунственна. Благоухали подле алтаря, увядая, розы, гвоздики, лилии. На аналоях лежали рукописные изукрашенные требники тонкого письма. Золотыми и серебряными были чаши и дарохранительницы, из тончайшего полотна — антиминсы[5]. Ризы, разноцветные — по дням недели, были изукрашены прекрасным шитьем, воскресная — из парчи и с золотой вышивкой. Могучими были басы и баритоны колоколов обители, слышные на всю округу. Знаменит был сладкогласный хор обители. Томмазо подивился всему, всем полюбовался, всем восхитился. Но больше всего его влекла библиотека.
Он уже обрел опыт. Этого желания нельзя проявлять. Не следует сразу показывать, сколь велика его тяга к книгам. Он решился пойти в библиотеку лишь через несколько дней. Библиотека его ошеломила и осчастливила. Здесь было несколько сот томов! Может быть, тысяча! Богатство невиданное…
Сам вид книг, шероховатость или гладкость бумаги, узор букв, то, как ощущался переплет, если медленно провести по нему рукой, запах бумаги — все волновало Томмазо. Он знал, такая великая любовь к книгам — грех, но ничего с собой не мог поделать. И когда он остался в библиотеке один и никто ему не мешал перелистывать книги, радость его стала безмерной.
Тут стояли сочинения всех отцов церкви, «Проповеди» святого Василия, «Письма» святого Иеронима, сочинения святого Иоанна Златоуста и блаженного Августина. «Сумма философии» Фомы Аквинского, сочинения по гомилетике и каноническому праву. Платон и Аристотель в переводах на латинский язык. Сочинения на греческом. По-гречески Томмазо читать еще не умел, отложил эти книги со вздохом сожаления. Вергилий, Цицерон, Тит Ливий, Тацит, Эпиктет, Сенека вызвали у него желание немедленно погрузиться в чтение. Он только не решил, с чего начнет. Сердце билось от стремления прочесть все. Имя Боэция и название его книги «Утешение философское» он увидел впервые. Это нужно прочитать непременно! А вот и сочинения Кассиодора. О нем он слышал от библиотекаря в Плаканике. Тот восхищался Кассиодором как великим ученым и знаменитым собирателем книг. А вот книга «Сокровище» Брунетто Латини, которого так чтил Данте.
Братия дивилась на нового инока. Даже среди них, много часов соблюдавших молчание, он казался молчаливым. Странно видеть в столь молодом человеке такую погруженность в себя. А Томмазо читал, читал все время, которое оставалось от обязательных молитв, а когда не читал, тогда обдумывал прочитанное. Искал ответа на свои «почему?». Почему так устроен мир? И почему столь несчастливы многие его обитатели? Читал в келье. Читал в саду. Читал в библиотеке. И все чаще убеждался: на один и тот же вопрос книги дают много ответов. И они разные: истина манит, мгновениями кажется, она готова открыться, но снова, мелькнув перед глазами, она ускользает. И тогда ему слышится тот насмешливый хохот, который поразил его в ночи. Он читал богословские и философские сочинения, перечитывал Данте, которого уже десятками страниц знал на память. Он открыл для себя римских поэтов. Их латынь была непохожа на ту, которую он учил с детства. Не сразу смог он читать Вергилия, труден ему был поначалу Гораций, но постепенно он привык к этой латыни.
Необычное событие привлекло внимание к молодому монаху. В Сан-Джорджо приехал знатный барон Джиакомо II Милано, чтобы вступить во владение своим феодом. По сему случаю состоялись большие празднества. Монастырь принимал в них участие. Брат Томмазо прочитал перед собравшимися гекзаметры собственного сочинения, сложенные в честь нового господина Сан-Джорджо. Барон был приятно поражен поэтическим искусством и проникновенным голосом молодого инока. Жена барона, урожденная дель Туфо, принадлежавшая к знатной неаполитанской семье, пригласила Томмазо при случае навестить ее родных в Неаполе. Маркантонио дель Туфо, ее брат, недавно рукоположенный в Милето епископом, прибывший в Сан-Джорджо по случаю семейного торжества, тоже весьма милостиво обошелся с Томмазо.
Вернувшись с праздника в обитель, Томмазо почувствовал: его успех не прошел бесследно. Одни стали с ним приветливее, другие поздравляли, но как-то кисло, третьи, не обинуясь, поносили как выскочку.
На празднике Томмазо познакомился с местным врачом Соправия. Тот пригласил его в гости. Надо было найти предлог, который не вызовет подозрений в обители. Соправия нашел его: пригласил Томмазо для душеспасительных бесед с больными, которых успешно пользовал у себя дома. У него собирались молодые люди — веселые, шумные, любознательные. Соправия не то беседовал с ними, не то читал им лекции — о своей науке, о великих медиках прошлого — о греках Алкмеоне Кротонском и Гиппократе, о пергамском враче Галене, об александрийце Эразистрате. Воздав им заслуженную хвалу, он однажды пылко сказал, что их суждения не во всем справедливы. Прекрасно, что мы их так чтим и помним. Ужасно, что мы их так чтим!
— Почему? — задал Томмазо свой постоянный вопрос.
— Потому, что новые времена рождают новый опыт, а новый опыт — новых врачевателей. Кто из вас слышал имя Везалия? Никто! А ведь он то, чем были Гален и Гиппократ, только для нашего времени.
Соправия рассказал, как Везалий, который умер лет двадцать назад, осмелился рассекать трупы умерших, чтобы узнать строение человеческого тела и тем помочь живым.