— Молодец Герцен, — сказал Федор Львов, — что не вычеркнул ни пометы, ни резолюции Панина!.. Чтобы не винили тебя, что ты сам ему отослал, — Львов осекся от поразившей его догадки. — Значит, что же, корреспонденты «Колокола» в императорском министерстве служат?!
Петрашевский водил по листу носом, как нюхал. От волнения сдернул и куда-то засунул очки, и теперь, уставясь на Львова близорукими беспомощными глазами, считал: получили седьмого августа, а послал, дай бог памяти, двадцать восьмого июня… Перелистнул страницы «Колокола», удостоверился: точно так…
— Получается, почта надежное дело… не на почту надо было пенять!
Еще поискал очки на столе. Вечно он мучался со своими очками. В Петербурге обязательно имел про запас, да там и заказать всегда можно было, в Нерчинске же одни разбил, другие украли, одни потерял, остались последние, и он с ужасом думал, что будет, если и с ними что приключится, а родные не пришлют ко времени новых. Первое, что предпринял, переехав в Иркутск, — это выписал целый набор запасных очков.
…Федор Львов поспешил ему на выручку:
— Вот, возьми…
И, заглядывая через плечо его в лист, рассыпался смехом:
— Об Оекской-то волости, видать, в Лондоне не слыхали. Заметь: напечатали через фиту… Это как же получается, Фекская, что ли?..
Михаил Васильевич не отзывался. Глотал, очки нацепив, строку за строкой знакомый текст, столько раз переписанный вот этой рукою, узнавал с жадностью и в то же время не узнавал, однако не по той причине, что кому-то вздумалось кромсать его руку, нет, вовсе не по той, все слова оказывались на месте, как их сам расставлял, но напечатанные в типографии — в Вольной, русской! — они выглядели настолько чужими, что он мог принимать их как бы со стороны и благодаря сему взвесить и оценить.
«…Производство дела, послужившего поводом к моей ссылке, было совершенно несообразно с его юридической сущностью… При производстве по сему делу следствия совершено было нарушение порядка, форм и обрядов судопроизводства, на сей предмет законами установленных… Невзирая на непринадлежность мою ни к одной из категорий лиц, подлежащих суду военному, я был ему подвергнут…
…Военно-судною комиссиею не были тоже соблюдены формы и порядок судопроизводства, а именно: А) Сущность обвинений от меня и от других была скрыта и неизвестна. И доселе она мне еще неизвестна… Б) Подсудимые не имели при себе в суде защитников. Г) Приговора своего комиссия никому из подсудимых не объявила.
…Генерал-аудиториат при производстве сего дела произвел нарушение порядка и форм, законами предписанных… Хотя я не имел и не имею надлежащей копии с приговора, прочитанного мне, вместе с другими, в С.-Петербурге на эшафоте 23 декабря 1849 года[8], но твердо и ясно помню, как и все другие, при том бывшие, что приговор был составлен без всякого соблюдения законами установленных правил… Почему всеподданнейше прошу: дабы повелено было приговор обо мне, в 1849 году при сих условиях, силу его уничтожающих состоявшийся, объявить недействительным и в сем меня удовлетворить по закону. Просьба моя не может быть оставлена неудовлетворенною без нового явного нарушения закона.
…Сие прошение сочинял и писал сам проситель Михаил Васильев сын Буташевич-Петрашевский руку приложил. Жительство имею в Иркутске в V Солдатской улице дом Кларка».
Все было в точности, как написано им, и ни одна ссылка на статьи Свода законов или устава Военно-уголовного не опущена, и следом приведено прибавленное им сюда объяснение о задержке прошения в Нерчинске в пятьдесят пятом году и о составлении им пояснительной из законов выписки, коею доказывалась противозаконность препятствий… И было даже обещано напечатать приложения к сему в следующем листе! Михаил Васильевич вслед за Федором Львовым готов был ото всей души повторить: молодец Герцен! Молодец Александр Герцен, и спасибо ему!
Но вложить в эти слова он мог нечто большее, нежели Львов.
Сколько выслушал он упреков за пристрастие свое к гербовой бумаге — в ребяческом простодушии, в неведении жизни практической и многообразных условий действительности и во многом другом — и от кого?! — от товарищей своих, однотерпцев, тех самых, которые с ним наравне страдали от несправедливости и никак не меньше его желали от его войны результатов. Но слишком запуганные прошедшим, вместе они отказывались бороться. Стена была перед ним одним, и лоб об нее он разбивал в одиночку. Уж такой у него был несчастный характер, коли вдастся во что, то всею душой, не отстанет, пока не достигнет цели. И вот наконец рука помощи — и откуда! То, чего понапрасну ждал от сотоварищей близких, нежданно-негаданно пришло из-за тридевяти земель, чрез границы и многие тысячи верст… И разом пробита в стене незаполнимая брешь — не десять ушей и не тридцать услышали его одинокий придушенный глас, но сотни и тысячи… во всей России! И все его товарищи по эшафоту — в Сибири, на Кавказе, везде — все, кто дожил, узнали: он выполнил свое обещание, что сказал, поцеловав последнего на эшафоте…
Vivos voco! — живых зову!
Призыв «Колокола», его девиз, его флаг и эпиграф, сам мог бы взять в эпиграф к произведениям своим на гербовой бумаге, да только ли к ним — к тому, что в петербургские поры делал: и к кириловскому словарю, и к пропагаторству, и к пятницам, ко всей жизни своей… вдруг всплыл в памяти звонкий бронзовый колокольчик: на земном полушарии статуэтка Свободы, там бы тоже можно было выгравировать эти слова: «Живых зову!» На благовест «Колокола», возглашаемый из листа в лист, неумолчный, отозвался не страдалец, погребенный в сибирских глубинах, не проситель жалобный, не назойливый поселенец, но пропагатор истины и справедливости. Тут разом определилось, что личное его дело и его сотоварищей нескольких, их личные интересы требуют того же, чего требует благо общественное, разумно понимаемые интересы всей страны. И он, Михаил Петрашевский, взошел на трибуну в чем-то даже, пожалуй, повыше судебной. И хотя к торжеству справедливости и истины оставался, быть может, не близкий путь, — воспрянули заживо погребенные, немые заговорили! Никогда и никому он не был еще обязан в жизни, как вам, Александр Иванович Герцен, расслышали вы в своем далеке его ответный привет?! В том была признательность за рукопожатие… однако не удивление, нет: поменяйся вы с ним ролями, поселенец Оекской волости на вашем месте поступил бы точно так же, ибо содействие соратнику по борьбе отвечало прежде всего интересам борьбы.
И не Герцен один, звоном дальнего «Колокола» дали знать о себе и другие союзники, не реченные по именам, те, кто понял его борьбу, кто связал его с Герценом, рискнув переправить его бумаги.
Ото всего этого и Федор Львов загорелся. Да, быть может, порою недоставало ему силы характера, но не такой он был человек, чтобы на доброе не отозваться.
— Давай, Михаил Васильевич, напишем для Герцена изложение нашего дела!
Петрашевскому мысль понравилась. Пусть Львов начнет и покажет ему.
— …Наверно, надо будет и Спешневу показать, когда возвратится?
Но Львов усомнился:
— Не знаю. Он ведь, помнишь, как объяснил свое нежелание вспоминать о деле? Ты, мол, можешь все огласить!
— Он был прав, ха-ха-ха! Вот, и в «Колоколе» раззвонил! Даже его императорское величество, согласись сам не чая того, не ошибся. Теперь-то уж точно сказать можно — «забытыми не останутся»!
Иркутская дуэль
Еще прежде того, как Петрашевский нашел союзника в Герцене, объявился на брегах Ангары давний герценовский друг и приятель Бакунин. После тщетных попыток выхлопотать родственнику прощение, Муравьев-Амурский добился его перевода к себе под генерал-губернаторское крыло. До недавних пор они не были знакомы друг с другом; граф по дороге из Петербурга навестил гонимого в Томске, куда тот был сослан на вечное поселение после двух приговоров к повешению и восьми лет крепостей — саксонских, австрийских, отечественных, — навестил, и тут же принял в его судьбе участие. Сорокапятилетний ниспровергатель тронов, гроза королей не в силах был одолеть сопротивление мелкого чиновника по золотопромышленной части, на чьей восемнадцатилетней дочери хотел жениться. Его сиятельство самолично явился к строптивому родителю, расписал блестящее будущее, ожидающее супругу Бакунина, изъявил желание быть посаженым отцом на свадьбе… Графа ждали неотложные государственные дела, крепость пала — Антония Квятковская стала Бакуниной.