До крепости ему оставалось месяца полтора.
А по бурым закопченным стенам низкозобской избенки допоздна приплясывали тени, точно в каземате Алексеевского равелина.
Он писал…
…Неужели, кроме памяти, у него уже ничего не осталось? Он не мог, не в силах был ворошить ее без конца и только тем заниматься; не способен был себя рассматривать со стороны. Так же, впрочем, как и других. Ни себя, ни других — абсолютно этого не умел, такова уж была особенность его зрения. Впрочем, зрения ли? Натуры… Так уж он был устроен, что воспоминания для него могли бы служить средством, только не целью. Однако средством к чему? Спросивши себя об этом, он ответил: к тому, чтобы обдумать прожитое и рассказать. Нет слушателя у него? Не беда. Нет слушателя — найдется читатель, можно рассказать обо всем на бумаге. Всего разумнее, так сказал он себе, воспользоваться для этого гербовою бумагой. Да, да, и на сей раз ею, как ни дорого она обходилась — добротная, глянцевитая, твердая, с типографски оттиснутым обращением-заголовком (уж его-то знал наизусть):
«Всепресветлейший, державнейший, великий государь император Александр Николаевич, самодержец всероссийский, государь всемилостивейший…»
Отпечатанный бланк все же был замечательно удобен, избавляя от необходимости писать раболепные выспренности от руки.
И выбрав себе читателя, собеседника доверительного, он в один прекрасный день перестал «вислоушничать» и почти по форме начал:
«Просит по законному месту причисления Оекской волости, а по незаконному Минусинского округа, Шушенской волости Енисейской губернии, поселенец Михаил Васильев сын Буташевич-Петрашевский…»
Впрочем, день был ничуть не прекрасней других, морозный, хмурый, короткий, прекрасным он показался Михаилу Васильевичу, потому что собрался наконец с мыслями и приступил к делу.
Теперь он, как никогда, ощутил, до чего же короток зимний денек, почти ничего не успевал засветло, а при лучине через пять минут начинало ломить и глаза и виски. Тогда он приспособился по-другому. Старался засветло записать то, что обдумал за вечер и за ночь.
Он писал:
«…Признавая равноправность человеческих отношений единственно законной и правильной, стремление получить от кого бы то ни было дар и милость нельзя не признать за одну из многообразных форм эксплуатированья в свою пользу другого. Это убеждение мое в 1849 г. я заявил на эшафоте, вслед за восклицанием одного из осужденных, вызванным его радостью от отмены нашей смертной казни, сказав: „Лучше казнь справедливая, чем милость… Если жизнь оставлена нам, нечему еще радоваться… Я потребую пересмотра дела“. Эти слова были мною тогда сказаны и потому еще, что приведение в действительность всего того, что на праве или справедливости основано, составляет первейшую обязанность всякого гражданина… Вследствие сего я признавал обязательным для себя актом принесение просьбы о пересмотре дела… О таковой моей решимости мною было заявлено: в Тобольском приказе о ссыльных, в Иркутске гг. гражданскому генерал-губернатору, прокурору и жандармскому штаб-офицеру, в Нерчинском горном правлении при сдаче меня в оном; г. генерал-губернатору В. Сибири в бытность его на Шилкинском заводе. От исполнения сего немедленно по прибытии моем в Нерчинские заводы я был удержан просьбами бывших там моих товарищей, мотивировавших их разными опасениями, которые я находил неосновательными…»
Он писал свою историю — свою и товарищей своих, историю семнадцати… нет, двадцати лет жизни, и возвращался к началу:
«…Тогдашнего времени верховоды, фигурировавшие в званиях государственных людей, пораженные совершившимся тогда во Франции переворотом, вместо того чтобы принять поучительность сих явлений в соображение и заняться благоустройством России, стали всех, кто только мог понимать необходимость сего, преследовать и подвергать казням… Чрез преследование разумения в других они сами умнее не сделались, как это показали Крымская война, последние события в Польше и т. п. Они до сих пор вяжут по рукам и ногам всякое благое начинание».
Он собирал по памяти все увиденное с тех пор, все написанное в Сибири в различные адреса, ничего стараясь не упустить из несправедливостей, которые делали Сибирь «…чем-то вроде жалкой колонии, нещадно эксплуатируемой в свою пользу разного рода приставниками, досмотрщиками, дозорщиками, как прибывшими из метрополии, так и туземными».
И как бы предупреждал державного своего адресата, что причины общественных потрясений — в несправедливости, в беззаконности.
«…Это зло и было практическое назначение всех моих действий и причина всех моих бедствований как прошедшего, так и настоящего времени… Я подвергся многоразличным обидам, оскорблениям и истязательствам от разных властей, начиная с генерал-губернатора и кончая сельским полицейским десятником».
Разумеется, он не таил их имен — ни Муравьева-Амурского бешенствовавшего, ни Корсакова курьерствовавшего, ни, наконец, Замятнина, правителя Енисейской губернии.
И собственными злоключениями не ограничился.
«…Вообще положение ссыльных весьма сходственное с положением негров в южных штатах Северной Америки в прежнее время».
Он делал выводы и подводил итоги:
«…После длинного ряда таких бедствований, которых, если б сделка с совестью для меня была возможна, — можно было избежать, мне естественно всего более желать, чтобы от бедствований моих хоть за последние 10 лет могло проистечь что-либо общеполезное… По общим законам рефлексии общественных явлений в фактах моих бедствований весьма явственно отразились бедствия целой страны, на моей личности, как на фотографической пластинке, обстоятельствами напечатанные…»
Как художник, он писал по эскизам эпическое полотно.
Нет, никто бы не посмел упрекнуть Михаила Васильевича в том, что он провислоушничал, потерял попусту эту зиму.
Поздней весною, точнее даже в начале лета, когда удалось наконец вырваться из Кебежа в Минусинск, он привез с собою окружному начальству для отправки на высочайшее имя тридцать пять полулистов убористым почерком с обеих сторон; и вторые, такие же тридцать пять полулистов, почти в точности копию, приготовленную тоже в Кебеже, — на имя господина министра внутренних дел.
А ко второму посланию, к тому, что адресовалось министру, приложил еще одно коротенькое письмецо на имя Александра Ивановича Герцена в Лондон.
М.В. Петрашевский — А.И. Герцену, 1865 г., лето (приложенное к прошению на имя г. министра внутренних дел письмо до адресата, естественно, не дошло, а утонуло в министерском архиве),
«М. г. Ал. Ив. Мне сообщили, что в изданиях Ваших помещены статьи, содержащие несогласные с истиною отзывы или показания обо мне, неверные сведения о деле, из-за которого я и другие были сосланы, и о состоянии дел в Сибири. Мне весьма интересно знать содержание всех таковых статей положительно, вследствие чего я всепокорнейше прошу Вас, м. г., оные мне выслать, адресуя так: г. Министру Внутр. Дел для передачи Мих. Вас. Буташевичу-Петрашевскому, так как о разрешении мне их получить и произвести за них из моих денег уплату г. Министру Внутр. Дел подано формальное прошение. Честь имею быть Вашим покорнейшим слугою.
М. Буташевич-Петрашевский.
Жительствую в Енисейской губ., Минусинского округа, Шушенской волости в дер. Верхнем Кебеже».
Извороты боевого дела (продолжение второе)
Император Александр Второй — М.В. Петрашевскому, 1865 г., осень (в изложении управляющего III отделением).
«По всеподданнейшему г. генерал-адъютанта докладу о содержании всеподданнейшей просьбы Петрашевского имею честь по высочайшему повелению предложить генерал-губернатору Восточной Сибири: