Петрашевский, как видно, держался иного взгляда.
— Явясь среди вас, господа, как один из старейших пропагаторов социализма, я осмелюсь предложить вам тост, который с первого взгляда может даже показаться странным на банкете социалистов, а именно тост за знание действительности.
В самом деле, предложение показалось странным и потому интересным. Вилки были отложены в сторону.
— …Со многими из вас мы были до сего незнакомы, а бестолковая городская молва, быть может, представила меня иным, нежели я на деле. Мои убеждения, мой взгляд на вещи я никогда не хотел закрывать перед другими завесою таинственности и отделываться общими фразами от серьезных вопросов. Никогда ни в чем не желал я обманываться, обманывать других.
В такт словам он размахивал полным бокалом, глаза метали молнии, и по столу пробежал ропот — Петрашевский явно перешел к личностям, и кто не схватил направленности его намеков, тому это объясняли другие.
— Нечего, — едва не кричал он, — нечего в припадке ребяческой гордости ломать голову над выдумкою какой-либо новой системы, но, признавая систему Фурье лучшей, чтобы доставить людям счастье и благосостояние, имея эту звезду путеводную, мы, как русские, должны сие применить стараться к России!..
Условие местности, — сбавил он тон, — никогда не следует упускать из виду, трудностей много, ведь есть еще другие вопросы, не экономические, с которыми необходимо соединять социальную пропаганду и которые должны прежде решиться…
Тут он как-то замялся, погладил бороду, сказал, что не знает, нужно ли обозначить эти вопросы, на что отозвался старший Дебу, его сюда пригласивший и потому обеспокоенный больше других:
— Нет, не нужно!
— Тем более, это противу Фурье! — вставил Ханыков.
Возражать Петрашевский не стал, а продолжил:
— …Но знание трудностей и препятствий отнюдь не должно печалить, скорее радовать; чем полнее знание действительности, тем вернее будет действие. Мы, социалисты, осудили на смерть настоящий быт общественный, надо приговор наш исполнить. Не оттолкнем же в сторону с улыбкой презрения окружающую нас действительность. Рассмотрим ее внимательно, изучим и дадим живому и способному в ней к жизни достичь желанной полноты развития. Никакое прошедшее не уничтожается, оно живет в результатах — толковое знание его может сделать всякого властителем будущего. Знания, больше знания, знания — и торжество поборников истины и общечеловеческого счастья несомненно!
Конец речи потонул в общем шуме. Разговаривали, чокались, стучали вилками. Однако похлопали и выпили тост без исключения все, и Спешнев, прекрасно, разумеется, сознавший, в чей огород были камни. В сущности, Петрашевский опять повторил прежнее, то, что привело их к разрыву. Ни одна жилка, однако, не дрогнула в бесстрастном лице Спешнева. Стоило ли отвечать, когда здесь не время и не место для споров? Да и стоит ли теперь спорить с Петрашевским?!
Молодому человеку с каштановой мягкой бородкой и большими восточными глазами казалось, по-видимому, что стоит. Спешнев, впрочем, разобрал только первую фразу, им сказанную, — о том, что теория Фурье сближает и мирит людей и этот мир и сближение должны быть правилом для его сторонников. Сказано было явно в ответ Петрашевскому, но дальше Ахшарумов заговорил так вяло и растянуто, что едва ли кто сумел в расходившейся компании сосредоточить внимание на его речи. Он готовился к отъезду в Константинополь и как бы прощался с товарищами этим словом о страдании и надеждах на счастье, которое роду человеческому несут фурьеристы. По его призыву еще раз подняли бокалы, тут царило полное единодушие, но Николеньке Кашкину хотелось вовсе загладить неловкость, которую, впрочем, большинство позабыло, и он предложил еще тост за согласие и дружбу.
После своего тоста Николенька, однако, не сел, он достал из кармана листок со стихами Беранже. Принесенный Петрашевским листок перед тем передавали из рук в руки, но не все успели прочесть. А Николенька которому стихи очень понравились — он стихи и вообще любил, — пребывал в том приподнятом состоянии духа когда жаждут читать вслух.
— Мы, как солдаты для парада, по струнке чинно в ряд стоим; а выйдет человек из ряда, «Безумец!» — хором закричим…
— …Я знал пророка Сен-Симона, — с воодушевлением читал Николенька. — Фурье нас звал… — голос Николеньки звенел: — сомкнись в фаланги… Анфантен… «Безумцы! — всякий восклицает, — они смешны все трое нам…», — вместе с поэтом источал иронию Николенька Кашкин и вдруг затрепетал торжеством: — Кто новый свет нам открывает? Безумец, возбуждавший смех. Толпа безумца распинает; распятый богом стал для всех!
Хлопали отчаянно — поэту… чтецу… С этим возвышающим, с этим божественным безумием каждый ощутил собственную свою соединенность.
Заполночь скопом вывалились на сонную набережную Фонтанки, с шумом, со смехом, довольные собой и друг другом. Под конец сговорились сообща переводить на русский «Теорию всеобщего единства» — капитальнейшее из сочинений Фурье, — с тем чтобы, переводя, его изучать и единственный экземпляр разодрали по числу переводчиков на одиннадцать частей и кинули жребий, кому какая.
Петрашевский, однако, не угомонился. На улице, когда начали было прощаться, стал звать к Данилевскому ехать всем и немедля — ведь обещался быть, не сдержал слова — немедленно ехать! — призвать к ответу, потому дал слово — держись!
Кто-то пытался отговорить его, отложить до утра, но он не поддался, сманил с собой братьев Дебу и Ахшарумовa, вчетвером отправились на двух гитарах — тряских дрожках, на которых сидеть можно боком или верхом.
Данилевский, разумеется, уже спал, что Михаила Васильевича не смутило: разбудил, вывел к спутникам и принялся совестить. Тот оправдывался — неловко и как-то робко, отчего незваным ночным гостям самим стало не по себе, и они скоро ретировались.
Настоящей причины, почему не пришел, Данилевский им не открыл. Как признаешься, что попросту струсил — ото всего, что происходило вокруг, да и слухи о слежке за Петрашевским не утихали, — и, дабы избежать искушения, с самого утра ушел со двора и домой до вечера не возвращался…
Писатель
Как-то днем, мимоходом, Достоевский заглянул на Гороховую к Дурову и нашел там пакет на свое имя, присланный с оказией из Москвы, а в нем письмецо от Плещеева и тетрадь, раскрыв которую, Достоевский прочел: «Корреспонденция Г…ля с Б……м». Разгадать шитую белыми нитками конспирацию не требовалось большой проницательности, он держал переписку Белинского с Гоголем, ту самую, не раз о ней слышал и жаждал прочесть. Эти письма не были литературным приемом, как в «Выбранных местах…» Гоголя или у него у самого в «Бедных людях», нет, переписка подлинная по поводу злосчастных «Выбранных мест…», молва о ней второй год бродила по литературному Петербургу.
Разумеется, он хотел тотчас же взяться за Гоголя и Белинского, но вместо этого начал с Плещеева, наскоро, наискосок, пробежал глазами эпистолу от друга, чтобы потом уж спокойно углубиться в тетрадь.
А.Н. Плещеев из Москвы, март — апрель 1849 г.
«…Что сказать о первопрестольном граде? С виду он очень красив, беспрестанно открываются взору живописные местности, перспективы, возвышенности. На улицах жизни больше, чем в Петербурге.
…Царь и двор встречают здесь очень мало симпатии. Все желают, чтобы они поскорее уехали. Даже народ… Стихи Шевырева и статья Погодина решительно ни в ком, кроме старух, не находят сочувствия.
…Славянофильство имеет весьма ограниченный круг… Их светила: Хомяков, Аксаков, Самарин… Рукописная литература в Москве в большом ходу. Теперь все восхищаются письмом Белинского к Гоголю, пиеской Искандера „Перед грозой“ и комедией Тургенева „Нахлебник“. Все это вы, вероятно, будете читать.
…Был у Щепкина… Что это за молодой старик!.. Он рассказывал мне много интересных вещей, между прочим, говоря о русских актрисах, коснулся анекдота о сороке-воровке… уверяю Вас, Искандерова повесть не производит и половины того впечатления… У него слезы блистали на глазах, когда он говорил о свиданье своем с этой актрисой, которой он мне и имя назвал.