Спешнев собрался было уезжать, но хозяин взял у него из рук шляпу:
— Есть дело.
— А что такое? Уж не прознал ли ты чего? — спросил вполголоса Спешнев.
В кабинете их ждал сибиряк Черносвитов, и заговорили, естественно, о Тимковском. Петрашевский был раздосадован его речью.
— Ты не раскаиваешься, что его пригласил? — повернулся он к Спешневу.
Черносвитов поддакнул:
— Зачем и пускать к себе такого человека, который не умеет держать язык за зубами?!
Но Спешнев стал защищать Тимковского:
— Вот уж кто действительно теплая душа!
— Какая неосторожность говорить такие речи! — не согласился Черносвитов. — Как дорого может она обойтись. Нет, Спешнев, люди вашего склада куда обстоятельнее. Если б для важного дела выбирать, я бы не сомневался, кого из вас предпочесть!
— Уж не себя ли, дорогой Черносвитов, считаете образцом осторожности? — съязвил, поклонившись, Спешнев.
— Дурак пеняет на зеркало, коли рожа крива. Я же хвалю осторожность, потому как она похвалы достойна, хотя сам, увы, не обладаю… Но есть же люди, с которыми можно говорить без предосторожностей! Вот сами судите, все эти пожары нынешний год, и то, что в низовых губерниях было, — разве не доказывает, что в России есть тайное общество иллюминатов?! Точно знаю, от жителей, при пожарах Перми — ни грабежа, ни воровства, а поджигали ее несколько раз! Только люди они, — назидательно поднял он палец, — люди они осторожные, молчащие… действующие! — И неожиданно прибавил: — Потому наше правительство и стерпело происшествия в Европе, что догадывается об этом — и опасается!
— Опасается чего? — резко спросил Спешнев.
— Бунта! — не смутился Черносвитов.
— Если бы царь двинул на Запад, пришлось бы столкнуться с объединенной Европой, — веско сказал Спешнев. — Германия, Италия, Франция действовали бы сообща, защищая республиканскую свободу.
— После июньских дней в Париже и октябрьских в Вене? — Петрашевский позволил себе усомниться; но вдаваться в это не стал, а сказал раздраженно: — Ах, господа, много ли труда вывесть на площадь сотню пылких юношей, хоть как сегодняшний этот Тимковский? Да и много ли надо на них картечи? Россия не пробудилась, и кто ждет мгновенного успеха, пусть поостудит свой пропагаторский жар!
— Полноте, господа, да знакомы ли вы с народом русским, чтобы сомневаться, что отыщутся в нем буйные головы? — не унимался сибирский промышленник. — Я человек любознательный и стараюсь бывать везде, по возможности — в обществе образованном, но вместе с тем и в трактирах, в харчевнях, в кабаках и даже в местах более недостойных. Отовсюду можно вынесть черты жизни и факты… что делать, подмечать их — страсть моя! Я знаю хорошо народ русский!..
— Сначала освободите крестьянина, дайте ему человеческие права, а потом уж обращайтесь к нему, — держался своего Петрашевский, — в Сибири вы не знаете этого.
— Крестьяне легки на возмущение, поверьте, господа. Не по Сибири сужу, хотя и не по России. На Урале сам видал буйства, и не только видал, но и пресекал их!..
— То есть это каким же образом? — вскричали в один голос Спешнев и Петрашевский.
Черносвитов грузно поднялся, прошелся, прихрамывая, по комнате; пересевши к окну, постучал костяшками пальцев по хромой ноге и заговорил.
Рассказ отставного подпоручика Черносвитова
«Слышите деревянный стук, господа? Живая-то моя нога осталась в Польше в тридцать первом году при подавлении беспорядков. Раненный, попал я к полякам плен, и, благодарение хирургу ихнему, оттяпал он мою ногу так, что сумел я взамен приспособить искусственную, собственного своего устройства. Так что не костылем стучу, а, ежели когда охота, то могу и сплясать.
Так вот, в тридцать восьмом году комитет раненых определил меня на службу исправником в Пермскую губернию. Служил я сначала в Ирбите. Весной сорок первого в соседственном Камышловском уезде возникли средь государственных крестьян беспорядки, так называемые картофельные, и перекинулись в Шадринск и к нам. Я был в дальней стороне уезда, когда мне дали знать. Прискакав к месту сборища, я нашел там окружного начальника — избитого постромками, без чувств. Меня же посадили под караул; со всех сторон прибывал народ, но дальнейшие буйства прекратились; дня через два пришел отряд, и толпу, как водится, пересекли.
Тем годом перевели меня в Шадринск. А на другую весну — беспорядки в Оренбургской губернии. В уезде Челябинском буйства продолжались шесть недель, так что и у меня в уезде началось. Главною причиною были крутые меры нововведений. Получив сведения об этом, я тою же ночью послал эстафет к начальнику губернии, прося военный отряд, а сам с командою человек в тридцать отправился на место.
В селе Батурино нашли мы скопище тысячи в четыре; день я был на площади. К вечеру привалили новые толпы, уже с оружием. Дерзость возрастала вместе с толпою. Ночью обложили церковь и продержали нас в ней почти что неделю. За эту неделю бунтовщики разбили отряд башкирцев, присланных нам на помощь, между солдат открылся умысел передаться к крестьянам для избежания голодной смерти: хлеба и воды у нас осталось на сутки, но с приходом роты из Екатеринбурга толпа бросила оружие и разбежалась.
Рота поступила в мою команду. Получив сведения, что бунтовщики направились к селу Верхнечинскому, пошел следом и я. Мешкать было нельзя. Доносили, будто в Верхтечь собрались депутаты со всех волостей наших и из сибирских уездов, что челябинские бунтовщики прислали нашим помощь и что народу там более двадцати тысяч.
В трех верстах от Верхтечи мост через реку оказался разобран и меня встретила орава с винтовками. Пока шли разговоры, людей прибывало, а с боков нас обходили и объезжали особые колонны. Дерзости и ругательствам не было границ. Выстрел из винтовки — не знаю, в окружного начальника или в меня — послужил сигналом, а ответных два выстрела из пушки не много подействовали.
Раздумывать было некогда, я понимал свое положение и не мог показать даже тень нерешимости. И, скомандовав открыть огонь, стрельбой разогнал толпу…»
Рассказ бывшего исправника слушали, не перебивая, но, едва он умолк, Спешнев глухо спросил:
— Сколько вас было?
— Двести пятьдесят человек.
— Против двадцати тысяч?
— Думаю, против шести. Остальные, узнав о поражении, разбежались.
— Видно, не было у них атамана, — сказал Спешнев, поворотясь к Петрашевскому.
Под впечатлением слышанного тот молча теребил свою бороду и не ответил. Тогда Спешнев спросил:
— Как вы думаете, Черносвитов, а если б ваш отряд был разбит? Что тогда?
— Тогда все поднялось бы и дорога от Перми была бы занята. Все пришлые, что были в Верхтечи, разъехавшись по домам, возмутили бы народ, настроенный этому еще с прошлого года. Начиналось брожение и в курганском округе Сибири. А если бы взбунтовались, как в прошлом годе, уезды Камышловский и Ирбитский, то кто поручится за спокойствие горных заводов?! Да в Камышловском уезде два завода казенные, винокуренные, да два таких же в Тюменском, Тобольской губернии, населены каторжными — соседство ненадежное!
— Вот где должна начаться будущая революция России! — вдруг произнес Спешнев, откидываясь в своем кресле.
— Нет! Подобные действия неуместны! — прервал долгое свое молчание Петрашевский. — Не дикую массу надо вести за собой, а согласных людей — вести на преобразовательный труд!
Предваряя назревающий спор, Черносвитов извлек из кармана часы, хлопнул золотою крышкой:
— Скоро светать начнет, господа, пора ехать.
И подошел к Спешневу:
— Мне Михаил Васильевич сказал о догадке Достоевского и об вашей.
И взял его за руку и пожал ее.
Вышли они вместе.
Сани Черносвитова ждали у ворот.
— Вы где живете?
Узнав, что Спешневу в Кирочную, обрадовался:
— А мне в Захарьинскую, так нам одна дорога! Застоявшаяся лошадь рысцой затрусила в неверном сумеречном свете по пустым улицам. Не продолжая давешнего, заговорили все-таки про Сибирь, на этот раз Черносвитов сказал, что ссыльные все глупы, на той точке и остались, что были, а о фурьеризме и коммунизме не хотят даже слышать. Потом вдруг спросил: