— Разумеется, почва еще дика, но уже благодатнее, нежели прежде…
В пример, пожалуй, он мог привести приключение с ним самим на Екатерингофском гулянье.
…В праздничной толпе его внимание привлекли шум и крики. Мужик в чуйке, верно мастеровой, наскакивал на господина в пальто, ища при том сочувствия у толпы: пока отвернулся пряничков супруге купить, барин рукам волю дал. Господин отругивался: «Мерзавец! Как смеешь так с благородным человеком?» Толпа тревожилась и, едва Михаил Васильевич вступился, одобрительно загудела: «Во-о, давай рассуди, старичок!» — борода свое делала. Мастеровой этот в чуйке живо напомнил ему жильцов у любезнейшей маменьки в доме, которых она без жалости обирала и за которых он не раз перед ней заступался… Что стоило несколькими словами возмутить растревоженную толпу?! Чиновник был у него в руках, и, пригрозив, он заставил-таки его извиниться перед мастеровым!
— Могло ли такое произойти лет десять тому назад? Подумайте, господа! — вопрос его прозвучал риторически.
Тут, правда, Михаилу Васильевичу пришлось откровенно признаться, что имелся у него еще свой расчет — не оправдавшийся, впрочем, — втянуть в действие некую фигуру, за всем наблюдавшую со стороны, фигуру, мелькавшую всюду, где собиралась публика. Выдавал себя господин за странствующего фокусника, хотя странствовал больше по кофейням да по трактирам… После того случая в Екатерингофе он пытался втереться и к Михаилу Васильевичу, предложив, что будет вызывать духов. А Петрашевский со своими приятелями должен был явиться на его представление не иначе как с оружием. На это Михаил Васильевич фокуснику ответил, что готов согласиться с одним лишь условием, что если духи вздумают подстроить какую-нибудь каверзу, то первым будет убит он, фокусник. На том предприятие и завершилось.
— …Можно себе представить, в чем нас могли обвинить, захватив на тайной сходке с оружием! — смеялся Петрашевский на дачной терраске в Парголове. — Ибо кто же поверил бы, что люди образованные собрались глядеть духов!
— Михаил Васильевич, все не было случая спросить, — отозвался на эту историю Феликс Толь, — а вы не допускаете мысли, что за вами… что за вашими пятницами наблюдают?
— Уж не усматриваете ли вы оригинальности в сей мысли? — задирчиво отвечал Петрашевский. — До нее тут даже один офицер додумался! Намедни встретились с Пальмом, он сидел с полковыми товарищами в парке, у них поблизости лагеря. После Пальм заглянул ко мне говорят, офицеры залюбопытствовали, с кем это он. Пальм и назови меня фурьеристом. Те расспрашивать что, мол, за штука, и, услышав от Пальма, о чем толкуем, заспорили очень. Так один и додумался: дотолкуетесь, говорит, до голубых мундиров!.. Что ж прикажете? Немовать?! Погрузиться в умственную недоразвитость, невежество из боязни сказать слово? Ведь без внешнего обнаружения не может быть ни мысли, ни чувства! Чем же наполните вы кратковременный срок своего существования? Многозначительное молчание для того золото, кто хочет скрыть свою посредственность!..
— Значит, до вас не доходила молва? — настаивал Толь.
— Молва? — опять развеселился Михаил Васильевич. — Разве вы не слышали, будто я сам — агент Третьего отделения? Или, может быть, вы этому верите? Впрочем, мне только на руку — могу высказываться определеннее! Да и кого опасаться, mon cher? Такого вот фокусника? Другие там вовсе… действительные статские советники!..
— Это в каком же смысле?
— Давненько не бывали у меня на пятницах, ежели спрашиваете.
— Служил в Финляндии.
— Действительными статскими советниками у нас повелось величать дураков.
…Как-то явился к нему один господин с предложением заложить имение, а от прислуги он знал, что два таких фокусника неделю околачивались возле дома и выспрашивали о нем и о его знакомых. Он и сделал господину очную ставку с мальчишкой своим. Мальчишка сразу признал фокусника, и, велев ему подать шинель, Михаил Васильевич сказал, чтобы те, кто его подослали, выбирали людей поумнее.
— Я недавно познакомился с умным человеком из полицейского ведомства, — возразил Толь. — Было рекомендовал давать уроки его сыновьям.
— Кто это?
— Действительный статский советник Липранди.
— Да, сего советника знают за умного и образованного человека. Это редкость…
— Имел честь убедиться. И общество у него собирается людей образованных.
— Кого имеете в виду?
— Ну, профессор Надеждин…
— Мерзавец и скот, — сказал Петрашевский. — И часто вы там бываете?
— Был раза четыре.
— Советую быть осторожным.
— Благодарю, но, к сожалению, это в прошлом. В учители не определился. А общество собирается прелюбопытное, дом открытый…
— Странно, — сказал Петрашевский. — Я слышал о нем как об очень занятом человеке.
— Принимают у себя по три дня на неделе…
— Это в сорок восьмом-то году! — заметил Плещеев, прислушавшись к разговору.
— Полиции, как понимаете, он не боится, — сказал Петрашевский.
— А холеры?!
Достоевский усмехнулся:
— Пир во время чумы. «Есть упоение в бою…»
И подумал при этом о новом своем, уже по Парголову, друге, о безрассудном студенте Филиппове и с увлеченностью стал говорить Плещееву, что не было для студента ничего приятнее, как показать, что не боится холеры. Он ничуть не остерегался, и когда однажды, из любопытства, что будет, Достоевский указал ему на ветку рябинных ягод, совершенно зеленых, и сказал, что если б съесть их, то холера себя ждать не заставит, сумасброд тут же сорвал всю кисть и съел. Он был безрассуден, прямодушен и неустрашим, горячность опережала в нем рассудок, и, упрекая его, и остерегая, и даже возмущаясь им, нельзя было его не полюбить.
Новые люди
Осень остудила погоду, напоила пересохшую землю, залила пепелища, остановила холеру, воротила горожан в Петербург и, хотя доходили слухи о недороде и волнениях крестьян, в общем, как писал в письме знакомому Петрашевский, «Карл Ивановича здоровье, говорят, поправилось вследствие удачи его оборотов с Европою». Кто разумелся под Карл Ивановичем, не требовало пояснений, хоть и было не единственным употребительным прозвищем царя. Беспрепятственное занятие бунтовавших Дунайских княжеств, и сближение с кровавой республикой Кавеньяка после июньских дней, и взятие австрийской императорской армией восставшей Вены, и разгон королем прусского собрания в Берлине — все это были итоги для революции довольно неутешительные. Петрашевский, однако, духом не пал, извещал своего адресата, что эти Карл Ивановича «успехи временные, и кредит к его лицу и конторе падает все более и более». Мог судить по разговорам на возобновившихся пятницах, сделавшихся этой осенью и люднее и оживленнее. Воротившись с дач и из деревень, старые знакомые приводили новых людей.
Говоруна и остряка Ястржембского привели Дуров и Пальм. Спешнев пригласил Тимковского, чиновника, служившего в Ревеле, с которым встретился у Плещеева, Петрашевский и сам старался расширить круг друзей. У того же Пальма познакомился с гвардейским поручиком Николаем Момбелли, разумеется, тут же его к себе позвал — у поручика, слышал, собирались полковые товарищи офицеры и толковали в либеральном духе. Поручик ждать себя не заставил и привел с собой своего друга штабс-капитана. Свежее вино забродило скоро. Подвигнутый Петрашевским штабс-капитан Львов, преподававший химию кадетам, оседлал любимого конька и принялся доказывать превосходство специального образования над энциклопедическим, каковое, на его взгляд, плодит людей пустых и поверхностных; ему возражали, упрекая специалистов в односторонности, и разгорелся общий спор, где особенно отличался Ястржембский. В свою очередь этот преподаватель статистики занял, должно быть, вечеров пять или шесть целым курсом начал политической экономии. Он все на свете, и даже правительства, расценивал в смысле политико-экономическом, как товар. Очень просто, мол: граждане за налоги и подати покупают себе безопасность — внутреннюю и внешнюю, важно, чтобы товар был хорош и дешев.