Сопоставив все эти факты, Михайлов какой-то особой интуицией следователя почувствовал, что он ухватился за кончик той ниточки, которая поможет ему распутать весь клубок.
Вскочив на первого попавшегося извозчика, он пустился следом за «красной шапкой». Она привела его к городской железнодорожной кассе. Рассыльный брал два билета на имя Нанбурга Леона Владимировича.
Предъявив документы, Михайлов попросил рассыльного описать внешность хозяина.
Все было правильно: интеллигентный человек, хорошо одет. Золотые зубы. На щеке повязка... Это что-то новое. На щеке у этого человека должна быть большая родинка. Так, значит, повязка нужна, чтобы скрыть эту родинку: самую яркую примету.
Михайлов остался на вокзале. Он не спускал глаз с плацкартного вагона. И вот наконец появился Нанбург — спокойный, элегантно одетый.
Михайлов пошел ему навстречу и, поравнявшись, слегка тронул преступника за руку. Тот остановился, но у Михайлова хватило выдержки не показать тревоги.
— Вы забыли, гражданин Нанбург, рассчитаться с коммунхозом за аренду помещения, снятого вами по соседству с синдикатом...
Нанбург по достоинству оценил это джентльменское обращение. Он не стал сопротивляться. А на следующий день был арестован его сообщник Давид Фридман.
Итак, преступников задержал Михайлов. Но руководил им, направлял каждый его шаг Художников.
Этот человек мог незаметно — чтобы не обидеть подчиненного, не подавить его инициативы — подсказать верный ход, посоветовать, какую версию следует проверить именно сегодня, потому что завтра сделать это будет уже поздно.
С его помощью и при его непосредственном участии были ликвидированы шайки Котелка, Ореха, Казанчика, совершавшие вооруженные налеты на города и села области. И когда сообщалось, что на место преступления выехал Художников, население Ростова знало, что преступники будут найдены.
О Художникове и поныне ходят по Ростову легенды. Я прикоснулся к ним, к этим легендам, сохранившим до наших дней образ замечательного человека.
Сергей Смородкин
ПИСЬМО
1
В самолете Усманов внезапно почувствовал себя плохо. Барханы внизу слились в одно ослепительное пятно. И не стало ни самолета, ни шума мотора, ни барханов. Ничего. Просто одно оранжевое пятно. Ерназар хотел встать и не смог. Как будто все тело кто-то с силой вдавил в откидной дюралевый стул. И стул плыл вместе с его сухим, легким телом.
Потом немного отпустило. Усманов снова увидел застывшие барханы, но встать не смог. Он только слегка приподнялся. И от этого ничтожного усилия весь взмок. Достал платок, вытер ладони. Усманов посмотрел на свои пальцы, худые, жалкие, покрытые старческими коричневыми пятнами, и ему стало совсем не по себе. У него, наверное, даже лицо изменилось, когда он смотрел на свои словно неживые руки, потому что парень, сидевший с ним рядом и молчавший весь полет, спросил:
— Вам нездоровится, аксакал?
— Нет, ничего, — ответил Усманов. — Просто слабость. От жары, наверное.
Парень забеспокоился, пошел в хвост самолета и принес кожаный торсык с кумысом. Ерназар сделал несколько глотков. Кумыс был прохладный, но пить не хотелось.
— Рахмет[1], — сказал Ерназар и отдал торсык.
Он откинулся назад, закрыл глаза, делая вид, что дремлет. Усманов стыдился этой неожиданной слабости. Ему на миг захотелось, чтобы он остался один, но только не в этой алюминиевой коробке, а в степи, среди трав. И чтобы никто не видел, что ему плохо...
Сквозь неплотно прикрытые веки Усманов смотрел в окно, на пустыню. Земля сверху казалась мертвой, и смотреть вроде было не на что. Но Ерназар смотрел. Он знал пустыню другой. Жизнь в ней никогда не прекращалась. Тот, кто говорит, что пустыня мертва, не знает, что такое жизнь.
2
Да, жизнь... Ну зачем он, старик-пенсионер, полетел в августовскую жару из зеленого Чимкента в самое пекло — в Муюнкумы? Зачем?
Ерназар задал себе этот вопрос, который утром задавали ему домашние, и снова не мог на него ответить. Он знал только, что прилетит в Чулак-Курган, придет к Байгали, а там будет видно.
Байгали, Байгали... Сколько же лет я тебя не видел? Десять? Нет, пожалуй, одиннадцать. Ну да, одиннадцать. Одиннадцать лет прошло, как проводила Байгали на пенсию чимкентская милиция. Тогда все собрались. Все товарищи. Салюта не было, но проводили хорошо. А через три года Усманов тоже в последний раз расписался в ведомости, что сдал оружие после дежурства. Было тогда такое правило — расписываться в ведомости. Интересно, есть оно сейчас или нет? Надо спросить, когда вернусь. Наверное, все-таки есть. Правила живут долго.
Почему же он все-таки отправил Байгали то письмо? Единственное за одиннадцать лет. Ерназар не писал писем. О чем писать? О том, как сидишь утром на лавочке и читаешь газету «Южный Казахстан»? Или о том, как смотришь по телевизору футбол и «Голубой огонек»? Ну о чем ты, пенсионер, можешь написать боевому товарищу?
Однажды он все-таки решился, написал.
«Здравствуй, друг! Помнишь ты жаркое дело под Байрам-Али? Помнишь, как убили подо мной ахал-текинца, а я не успел выдернуть левую ногу из стремени? Жеребец издыхал, а я сидел рядом с ним, нога у меня была сломана и смит-вессон без патронов грелся в моей руке. Уже летел на меня черный, как уголь, басмач. Привстал он на стременах, чтобы сподручнее было раскроить мою голову. Летит он на меня и играет смертоносным своим клинком. Сейчас закроет мне бандит глаза, и седло, кованное серебром, увезет с собой. Не выдержал я и пополз от издохшего коня, волоча по песку ногу. Видел ты красного кавалериста, который ползет, как змея с перебитым хребтом? Видел ты красного кавалериста, который ползет и ждет, как разлетится его голова, вроде пустого ореха, и враг заберет его седло в серебре? Но ты, верный друг мой Байгали, увидел такой непорядок и срезал врага из карабина. И остался я живой, и седло осталось. Пока не украли его вместе с рыжей кобылой в Чарджоу осенью двадцать первого года.
А помнишь, друг боевой, как ударили по нашему лихому эскадрону пулеметы с тридцати шагов под Бухарой? Как разбился эскадрон об английские пулеметы системы «Льюис» и знамя наше выпало из рук тяжело раненного, а может и убитого, Елпатьева? Но ты изловчился, на скаку подхватил знамя мировой революции и повернул эскадрон назад. Изрубили мы пулеметчиков, но половина нашего эскадрона осталась лежать мертвей мертвого у стен Бухары.
А недавно нашел я анкету. Написано: фамилия — Усманов; имя — Ерназар; национальность — узбек; год рождения — 1892; образование общее — неграмотный; военное образование — кавалерист; время зачисления в военнообязанные — 1918; профессия до службы — сапожник.
Прочел я анкету и отнес в Совет ветеранов. Теперь она в столе у Сурдушкина Никона, с которым, помнишь, рубили мы басмачей под Сузаком. Никон говорит, что быть этой анкете под стеклом в музее...»
Такое вот письмо начал писать однажды Ерназар. Писал он трудно, перечитывал по нескольку раз написанное и, чем больше перечитывал, тем меньше письмо ему нравилось. Ну при чем тут ахал-текинец, и седло, и анкета, и еще музей? Почему музей?
Усманов считал, что музей — это что-то мертвое, застывшее. Какая-нибудь мамонтова кость, лежащая под пыльным стеклом. А они еще живы. Живет их горячая с Байгали юность. Живы их лучшие годы... Нет, не может быть разговора о музее. И он не стал дописывать письмо. Лежало оно долго в книге «История Казахской ССР», а как-то наткнулся на него Ерназар, запечатал в конверт, на котором был нарисован голубой пароход, и отправил Байгали в Чулак-Курган. А потом, недели через две, сам полетел к другу. Собрался вдруг и полетел.
...Самолет шел на посадку. Низкие домики Чулак-Кургана криво неслись под колеса. Они были желтые, как пустыня, и издали напоминали небольшие холмы. Самолет сел, на мгновение исчезнув в туче песка. Летчик вышел из кабины, открыл дверцу и приставил железную лестницу. Усманов первым ступил на песок, посмотрел вокруг и зажмурился. Ослепительное солнце заливало землю. Ветер гнал ручьи живого песка, и скрюченные ветки саксаула звенели от песчинок, как струны.