В последний вечер он вышел прощаться на село. Он не оставлял ни зазнобы, ни друга. И все-таки ему было грустно идти по шумному селу; кругом слышались веселые голоса молодежи, уже на конце села громко заиграла гармонь Семена Мусаева, скликая девок. Филя пошел навстречу гармонисту. Семен был немного пьян, шумлив. Морозная ночь не пугала его; он распахнул широкий романовский полушубок, отороченный красным сукном, сбил на затылок черную мерлушковую папаху, выпустил чуб, как и полагается первому гармонисту, плясуну, любимцу всех девок на селе. За ним шли ребята и девчата, распевая частушки. Семен увидел Филиппа, остановился и тряхнул чубом: — Уезжаешь?
— Да, — печально ответил Филипп.
Усеянное черными пятнышками пороха лицо Семена вдруг искривилось.
— Да ты что, не рад?
— Чему же радоваться? — недоуменно спросил Филипп.
Семен рванул с плеча гармонь, протянул ее Филиппу:
— Возьми мою гармонь, возьми мою шубу, шапку, мою долю у отца и иди к нему. Батрачь до старости! Слышишь? А я за тебя пойду. Понял? Ну?
К нему подбежали ребята, схватили за руку. Он отшвырнул гармонь, рванул ворот рубахи, затрещал сатинет.
— Пусти! — захрипел он. — Я его, дурака, стукну. Ему счастье в руки дается, а он голову повесил. Ты куда идешь? В город, да? Пусти меня туда, слышишь, меняйся со мной! Ну? Баш на баш? Не хочешь?
Девки подхватили Семена под руки, повели его, уговаривая; кто-то оттолкнул Филиппа, чтобы гармонист успокоился. Филипп уходил к дому и все слышал ругательства, злобные насмешки Семена. Как все это не похоже на детство! Тогда у них был одинаковый, общий вымышленный мир, в котором они находили спасение от тяжелой и скучной жизни. Но чем взрослее становились они, тем сильнее разъединяла их жизнь. И странно, отцовский сын Семен завидует ему, сироте и нищему! Может быть, и вправду, даже беда Филиппа обернется когда-нибудь счастьем? Семен знает: отец никогда не отпустит его из дому, быть Семену крестьянином, жениться, когда отец укажет срок, забыть детские мечты и придумки. А нищий-безотцовец Филипп уйдет в мир, и, как бы ему горько ни было в этом походе, все, что с ним произойдет, зависит от него самого…
Эх, Семен, Семен! Не этого ждал от тебя Филипп в последнюю ночь перед уходом. Темная вода заслоняет мир перед Филиппом. Как нужно ему было бы доброе слово! И вот нет ему доброго слова от старого друга!
В третьем часу утра, сложив подорожники — так назывались пироги с соленым творогом — в мешок, приняв из рук матери благословенный образок, хотя он уже не верил в бога, поцеловав всех близких, Филипп вышел из дому вслед за обозом, увозившим состоятельных мужиков и их пожитки. Из села уходила плотничья артель. Филипп шел последним и утешал себя тем, что он идет, как Михаиле Ломоносов. От этого ему было не теплее, не легче, но он уже постиг пленительную сущность сравнений с другими людьми: это сравнение придавало отпечаток героизма тому, что на самом деле было обыденным. Но что из того, что ему придется идти двести километров по морозу за чужими санями в худой шубенке? Так ходили в этих местах многие. Но если подумать, что именно так шел Ломоносов, станет как-то спокойнее на душе.
На выходе из села Филипп остановился, чтобы в последний раз оглядеть его. Он уже знал, что никогда не вернется сюда. Разве только исполнив все свои желания… И, утешая мать, что разлука ненадолго, он лгал ей, и мать знала, что он лжет. И вот он стоял на пороге своей новой жизни.
Тихий голос достиг слуха:
— Филя!
Он шагнул вперед. Почти сливаясь со стеной, стоял Семен. Увидев, что Филипп приближается, Семен шагнул к дороге. Даже близорукий Филипп заметил, как изменилось его лицо: опять стало злым, жестким.
— Не боишься? — вдруг спросил он.
— Чего же мне бояться? — просто ответил Филипп.
— А вот, что тогда хотел драться?
— Глупости это, Семен. Уезжаю я, у тебя на дороге не стою.
— Стоишь, Филька, ох стоишь! — вдруг крикнул Семен. — Думаешь, можно тебе не завидовать, а я завидую! Завидую тебе!
Филипп отступил. Он подумал: может быть, и в самом деле бывший его друг полезет драться? Но ему стало жаль этого хорошего парня, который злит сам себя неизвестно из-за чего, мучает свою душу. Филипп протянул руку и примирительно сказал:
— Давай, Семен, попрощаемся по-хорошему. И скажу я тебе одно: если мне что удастся, я тебе напишу. Все равно тебе здесь не жизнь.
— Не жизнь, — серьезно ответил Семен. Потом подозрительно взглянул на Филиппа: — А ты меня не жалей, мне твоя жалость не нужна!
— Тогда все, — сказал Филипп и шагнул вперед. Он прошел несколько шагов и услышал за спиной прерывистый шепот:
— Куда пойдешь?
Филипп обернулся, помолчал, вспомнил детство и мечты, тихо ответил:
— На Пушечный.
Что-то заклокотало в горле у Семена, но он справился, так же тихо сказал:
— Понятно… Далеко шагнуть думаешь? Ничего, все равно догоню! Так и знай. Считай, что за мной осталось.
— Ты о чем?
— А все о том же. Баш на баш бились? Вот и считай — должок за мной.
Странная жалость охватила Филиппа. Он порывисто протянул руку:
— Прощай, Семен, я тебя ждать буду.
— Где? — смутившись, спросил Семен.
— Там! — Филипп махнул рукой туда, вдаль, в неизвестность, которая звала его.
— Непонятно ты говоришь, — сказал Семен, но принял руку, тряхнул ее, вдруг притянул Филиппа к себе, поцеловал обветренными губами. Потом оттолкнул и сказал: — Ну, уходи, а то опять злиться буду.
Филипп шагнул вперед, покачнулся, ища тот темп, какой необходим при начале долгого пути, выровнялся и пошел не оглядываясь. И Семен еще долго стоял у крайней избы и смотрел ему вслед, как утекала в неизвестность скрипучая зимняя дорога, слушал странный резкий треск промороженных деревьев, следил, как скрывается вдалеке окутанная облаком морозного тумана неуклюжая длинная фигура Филиппа. Это кончилась юность, начиналась суровая мужская жизнь…
4
И вот Филипп вступил за ворота завода. Торопясь в будущее, он стал комсомольцем.
Его приняли в цех крупного проката, но, перед тем как оформить, послали на медицинскую комиссию. И тут выяснилось, что ему придется носить очки.
Он на всю жизнь запомнил ощущение от этих своих очков. Мир, который при его близорукости казался округленным, вдруг приобрел резкость, все линии стали острыми, углы — грубыми, ломаными, даже ступеньки приобрели излишнюю прямоту, они, кажется, бросались под ноги, и Филипп первое время спускался по лестницам медленно, как будто боялся, что ступенька вырвется из-под ног.
Тогда же он написал первое письмо в деревню. В этом письме, предназначенном собственно для Семена, хотя оно и было адресовано матери, Филипп описывал самыми лучшими словами, какие он знал, свое приближение к мечте. Потом он пожалел об этом письме.
Да, он видел стволы тяжеловесных гаубиц и коротких мортир, да, он видел погрузку в вагоны этих стволов, он сам катал тяжелые броневые плиты для орудийных щитов, но разве стал он ближе к тайне рождения орудия? Ничего похожего с ним не произошло. И как бы он ни стремился понять эту тайну, его словно отталкивали от нее, и он оставался таким же мальчишкой, каким был, когда выдумывал эти свои пушки, которые стреляли дальше, чем знаменитая пушка, стрелявшая на Луну, только уставал теперь сильнее. Хорошо было этому самому Жюлю Верну сочинять свои книжки: он не испытывал этого адского утомления и жары, которые изнуряли Филиппа. И все равно он не знал, как делается пушка!
Два следующих года он провел в цехах завода, постепенно проникая все ближе к цеху отделки. Теперь он участвовал в создании орудия; он стоял в механическом цехе за огромным токарным станком и обтачивал поверхность ствола; он видел все процессы: литье, сверление, подгонку калибра; он принимал участие в сборке множества частей, из которых потом возникало орудие; все узнал он и тогда лишь понял, что не здесь рождается орудие. Завод делает только то, что придумает конструктор, да и конструкторы за эти годы ничего не выдумывали, по-прежнему выпускали трехдюймовки, какие Филипп видел в гражданскую войну, крупнокалиберные осадные орудия, легкую полевую артиллерию. Где же те орудия, о которых мечтал юноша? Новые, необычайные! Где новые способы их производства? Он теперь иногда присутствовал при отстрелке пушек и знал, что многие из них не выдерживают первого выстрела; теперь он понимал, что никакое орудие не вечно, а ему хотелось создать орудия, которые будут стрелять до тех пор, пока не исчезнет надобность в них.