Жена вернулась вечером. Он услышал сквозь сон ворчание самолета, проснулся и улыбнулся тому, что знает нечто, недоступное пониманию сиделки, дремавшей в кресле возле него, и даже матери, которая открыла дверь раньше, чем он дал понять, что она ему нужна. Он знал, что Катя летит на этом самолете, который так ласково ворковал где-то в высоте, а потом вдруг смолк и пошел на посадку. Так обострились все чувства Колыванова, что он как будто слышал свист ветра, сопровождавший идущий на посадку самолет, видел лицо Кати, жадно вглядывавшейся в тихую землю, в поле на берегу реки, в дома городка, угадывая тот дом, где сейчас лежит и ждет ее Колыванов. И он не удивился, даже не вскрикнул, когда открылась дверь и вошла Катя, оживленная, немного бледная, пахнущая снегом и морозом. Он только приподнялся на диване, протягивая руки и одновременно дивясь тому, какие они тонкие и хрупкие.
Она припала к нему без слов, так и не успев сбросить шубку, от которой пахло холодом и тем особенным запахом мороза и чистоты, какую приносят первые дни зимы. Он гладил ее волосы, сбросив шапочку прямо на пол и не заметив этого. Ему казалось, что она так и вошла, без шапочки, с пышными, непокорными волосами, которые так приятно чувствовал под рукой. Неожиданно рука коснулась щек ее, щеки были мокры от слез.
— Ну что ты, что ты, Катенька, — слабо и прерывисто заговорил он, пытаясь вытереть эти слезы рукой, но они становились все обильнее. Вот они уже текли непрерывными струйками, и он достал свой носовой платок, к которому она прижалась лицом. — Что ты, Катенька, зачем же плакать? — Он удивился этому так простодушно, что она засмеялась, но смех ее смешивался с подавленными рыданиями, так что трудно было понять, смеется она или рыдает. — Все ведь кончилось, — пояснил он, пытаясь дать себе отчет в том, что заставило ее плакать. И с неожиданной радостью и силой повторил снова: — Ну да, все кончилось! Ты и представить себе не можешь, как мне было тяжело… — Это он произнес шепотом, словно поверял ей самую глубокую тайну из всех, что накопились у него за годы разлуки. Почувствовав, как дрогнули ее плечи под его рукой, он пожалел, что сказал это, и зашептал быстро-быстро, пытаясь утешить: — Но теперь ведь все наладилось, правда? Мы будем вместе, будем работать, дети будут…
Он улыбнулся затаенно и тихо и увидел, что она глядит на него, приподняв голову:
— Как ты могла… — рассудительно сказал он, покачивая головой на слабой шее и уже не в силах удержать этого покачивания, хотя надобность в нем и миновала. И вдруг заметил, что она побледнела и смотрит на него с испугом. — Нет-нет, — заговорил он тревожно, — я не о том, нет. Как это ты рискнула прикрыть меня, ведь тебя могло убить! Ты и представить себе не можешь, как я испугался, когда ты ослабла… Я думал — это все! А Леонов, Леонов-то, бродяга, все шел за нами, все ждал чего-то, гибели нашей, что ли, и вот пришел… Я ведь видел, как он вдруг сломался, как деревянный… И мне даже жаль его стало.
Он сказал это с болью, но в то же время не мог скрыть того живого удовольствия, которое испытывал все это время, вспоминая, как близка была его собственная смерть, и радуясь тому, что вернулся к жизни…
— Его можешь не жалеть, — брезгливо сказала Екатерина Андреевна. — Семен Лундин сказал, зачем он за нами шел. Думал поминки по нас справить. У него в поясе нашли пять килограммов золота, было бы ему на что поминки справлять…
— А, золото, — как-то безразлично сказал он, — мы это золото сами найдем… — И опять обрадовался какому-то воспоминанию, заговорил горячо, быстро: — А Григорий-то, Григорий, вот молодец! Ведь заговорил, заговорил! Я сам слышал… Да, а где же он, где? — вдруг забеспокоился, зашевелился, словно хотел тут же увидеть Григория. — Я помню, он тут недавно был…
— Здесь он, здесь, пошел в управление, — счастливо улыбаясь, ответила Екатерина Андреевна. Слезы ее уже высохли, измятый платок она уронила на постель, и он лежал, выставив ушки, как зайчик, каких делают для детей, чтобы утешить или развеселить их. Бессвязная речь, когда говорит один, а ему кажется, что второй не только отвечает, но и спорит, возражает и, наконец, соглашается, кончилась. Колыванов приподнял ее лицо и прижался к нему сухими, слабыми губами, которые источали жар.
Испытывая возвращенное счастье близости, они еще боялись тех пауз, которые потом помогают острее чувствовать эту близость. И Колыванов и жена его пока еще старались во что бы то ни стало заполнить паузы хотя бы и незначительными словами, только еще привыкая к возвращенной близости. Потому и Екатерина отвечала так же бессвязно и неловко, пытаясь выразить все, что волновало ее, не словами даже, а интонацией голоса, жестами, взглядами. Но они уже научились понимать эти недосказанные слова и пока не желали большего. Важно было то, что они рядом, вместе, как будто и не было этих тяжелых лет разлуки.
Придет время, когда, быть может, эти годы снова встанут между ними стеной, но стена не будет непреодолимой, потому что они научились разрушать преграды. Может быть, когда-нибудь им захочется попрекнуть друг друга этими годами, но они постараются уберечься от тех слов, которые нельзя простить. Столько в мире разрушенных семей, так печален был их собственный опыт, что они скорее промолчат, чем скажут лишнее слово…
— Помнишь, ты говорил, что разведчикам и строителям нового мира каждый раз будет трудно, — сказала Катя, заглядывая в его блестящие глаза. — Я еще спорила с тобой, мне казалось, что в тебе говорит обида… Теперь-то я понимаю, что ты хотел сказать… Конечно, это трудно, все трудно…
— Что, Катенька?
— Ну все! — она обвела рукой кругом, показывая, как сложно ей выразить словами то, что она понимает под этим «все». — Всегда борьба, всегда поиск, всегда нетерпеливость… А мне думалось, что все это временное, преходящее, что можно переждать, не торопиться… — Она вдруг схватила его руку, до боли сжала пальцы и заговорила быстро-быстро: — А ведь если бы я промедлила еще немного, ты бы ушел! Навсегда ушел! — И такой страх был написан на ее лице, что он молча притянул это лицо к себе и поцеловал глаза, чтобы не видеть ее страха. Но она все не успокаивалась, и он попытался помочь ей:
— Но ведь ты же замечательно сделала, что помогла мне! — И вдруг вспомнил то, что всегда считал главным, а тут неожиданно забыл, упустил из виду: — Да, Катенька, а как же с трассой? Неужели поведут по старому варианту?
Екатерина Андреевна вздрогнула, взглянула на мужа. Да, в его глазах была тревога, уже другая, деловая, из-за которой он готов хоть сейчас встать и ринуться в бой. А ведь тревога за нее, за жену, как и радость от ее присутствия, только расслабляли его.
И она вдруг улыбнулась, впервые в жизни не приревновала его к этой мужской тревоге за несовершенное дело. Так, видно, и будет всю жизнь: дело и она должны уживаться в его душе рядом. Даже лучше будет, если дело у них на всю жизнь останется общим. И, утишая его тревогу, заговорила тоже новым тоном, который был так неприсущ ей, что он все с большим удивлением глядел на нее, вникая в ее слова:
— Что ты, Борис, что ты! Мы им доказали! Я ведь только что прилетела с совещания. Да вот Чеботарев привез тебе письмо от Тулумбасова. Строительство уже начали, ведут по нашему варианту.
И Чеботарев, словно дух, вызванный из небытия одним словом Екатерины Андреевны, а если говорить правду, которую понимал и Колыванов, давно уже ожидавший у дверей, возник на пороге, сияя своей ослепительной улыбкой:
— Здравствуйте, Борис Петрович! — выпалил он и, за четыре шага оказавшись у дивана, продолжал еще громче: — Разрешили, Борис Петрович! Мы им показали, что значит разведчики!
— Кто это — мы? — с хитрой усмешкой спросил Колыванов. — Меня там как будто не было…
— А Екатерина Андреевна? — не смущаясь, ответил Чеботарев. — Как она начала честить главного инженера, тому впору было под стол от стыда лезть! Она ему все припомнила! И казахстанское дельце, и Гришкино увечье, и наше бедование в парме. Так и сказала, что коммунизму такие строители, которые на чужой беде свою карьеру делают, не нужны! А к вечеру уже слух прошел: подал товарищ Барышев заявление об уходе по собственному желанию… Ну, да от нас далеко не уйдет! — с угрозой добавил он, темнея лицом. — Все равно на хвост наступим…