Разожгло ее наскрозь, — в восемнадцать, братцы мои, лет печаль-горе, как майский дождь, недолго держится. Раскрыла она свои белые плечики, смуглые губки бесу подставляет, — и в тую же минуту, — хлоп! С ног долой, брякнулась на ковер, аж келья задрожала. Разрыв сердца по всей форме, — будто огненное жало скрозь грудь прошло.
Закружился бес, копытом в печь вдарил, пол-угла отшиб. Вот тебе и попировал!.. Однако ж, дела не поправишь. Душу из княжны скорым манером вынул да к окну, — решетку железную, будто платок носовой, в клочки разорвал. Да не тут-то было. Навстречу ему с надворной стороны княжны Тамары Ангел-Хранитель тут как тут. Так соколом и налетел:
— По какому такому праву ты, окаянный, сюда попал, почему душу ейную тащишь?
— По такому праву, что княжна со мной по своей воле обручилась. А ты где раньше был? Крепость сдалась, что ж ты не в свое дело суешься?
— Нипочем, — отвечает Ангел-Хранитель, — не сдалась. Она, Тамара, как птенчик глупый, за поступки свои не отвечает. Я за нее ответ держу!.. А с тобой разговор короткий…
Да как хватит его справа налево огненным мечом наотмашь, так во всю щеку шрам ему и сделал… Локтем отпихнул черта и воспарил с Тамариной светлой душой в кавказскую поднебесную высь.
Очнулся черт. Щека горит, смола в печенке клокочет… Двинул в сердцах отставного солдата, что под руку подвернулся, вдоль спины, так что с той поры на карачках солдат до конца жизни и ходил.
Взмыл к тучам и прочь с Кавказа навсегда отлетел, только молоньи хвостом за ним, будто фейерверк, сиганули…
В Персию, говорят, переселился, потому там народ более легкий, да и девушки не хуже грузинских. Может, и взаправду остепенился, какую хорошую за себя взял, ремесло свое подлое оставил и в люди в свое удовольствие вышел. Кто их там, чертей, разберет, братцы…
1931
С КОЛОКОЛЬЧИКОМ*
Папашу моего в нашем округе кажный козел знает: лабаз у него на выгоне, супротив больницы, первеющий на селе. Крыша с накатцем, гремучего железа. В бочке кот сибирский на пшене преет, — чистая попадья. Чуть праздник, — в хороводе королевича вертят, — беспременно все у нас рожки да подсолнухи берут.
По делам прилучится куда папаше смотаться, не то, чтобы в телеге об грядку зад бил, мыша пузастого кнутовищем настегивал, — выезжал пофорсистее нашего батальонного. Таратаечка лаковая, передок расписной, — дуга в елочках, серый конек — вдоль спины желобок, хвост двухаршинный, селезенка с пружиной… Сиди да держись, чтобы армяк из-под облучка не ушел… Кати, поерзывай, да вожжи подергивай. Колокольчик под дугой, будто голубь пьяненкий, так и зайдется. С амбицией папаша ездил, не то чтобы как…
Покатил он как-то в уездный город соль-сахар закупать. Пыль пылит, колесо шипит, колокольчик захлебывается. Только в городок вплыл, ан тут на первом повороте у исправникова дома и заколодило. Ставни настежь, новый исправник, — бобровые подусники, глаза пупками, — до половины в окно высунулся, гремит-кричит:
— Стой! Язви твою душу… Аль ты, мужицкое твое гузно, не слышал, что я простого звания людям форменно воспретил по городу с колокольчиками раскатывать? Подвернуть ему струмент!.. На первый раз прощаю, на второй — самого в оглобли запрягу…
Выскочил тут стражник, холуйская косточка, колокольчик за язычок к кольцу привертел, — смолкла пташка. Обидно стало родителю, аж коня на задние ноги посадил. Да что тут скажешь: поев крапивки, поскреби в загривке… Маленький начальник страшней сатаны. Повернул он с досады таратайку, ну ее, соль-сахар, к темной матери, — взгрел коня, вынесся за околицу… Скажи на милость! Что ж, папаша мой, Губарев, патенту за лабаз не платит, пар у него свинячий заместо души, зад у него липовый, что ли, чтобы он не смел по городу с легким колокольчиком проехать? Чай, и в Питере закону такого нету, — хочь соборный колокол к дуге подвяжи, ежели капитал тебе дозволяет…
Летит папаша по столбовой дороге, коня шпандорит, направление к станции держит. Про село свое и думать забыл, до того его амбиция распирает. Докатил до водокачки, вожжи работнику бросил.
— Вертайся, Сема, домой! Лабаз на три дня замкнешь, пока я в Питер, туда-сюда, смахаю. Удавлюсь, а не поддамся.
* * *
Навернула машина на колеса, сколько ей верст до Питера полагается, — и стоп. Вышел родитель из вагона, бороду рукой обмел, да так, не пивши не евши, к военному министру и попер. Дорогу не по вехам искать: прямо от вокзалу разворот до Главного штабу идет, пьяный не собьется.
Взошел он в прихожую, старший городовой, — медали от плеча к плечу так и прыщут, — спрашивает:
— Эй, любезный, чего надоть? С черного хода бы пер, а сюда одни господа достигают. Фамилия твоя как?
— Губарев, братец. К военному министру по личному делу. Доложи-ка, почтенный.
— Гу-ба-рев?! Не сынок ли ваш в пятой роте Галицкого полка изволит служить? Знак за отличную стрельбу имеет?
— Он самый. Стало быть, о нем и в Питере известно?
— Как же-с, помилуйте. Ах ты, Господи…
Бросил тут городовой и пост свой, веничком папашу почистил, да галопом за адъютантом, адъютант за флигель-адъютантом. Повели моего родителя под локти, будто сдобного архиерея, к самому министру. Генералы, которые в очереди дожидалися, только с досады отворачиваются.
Министр, жидкий старичок в густых эполетах, сам навстречу двери распахивает:
— Губарев?! С легким вас приездом… Как же, как же, слыхали. Сынок ваш, можно сказать, по параллельным брусьям первый, по словесности первый, запевало знаменитый, знак за отличную стрельбу имеет… В креслице не угодно ли… Да, может, вы с дороги, с устатку, не перекусите ли чего, пока до разговора дойдем?
Отчего же моему папаше и не перекусить. Харч генеральский, да в дороге он с амбицией, не пивши не евши, аппетит-то нагулял.
Затрезвонил тут генерал во все кнопки, — денщику самовар заказал, — поворачивайся! Генеральша с закусками вкатывается.
— Ах, ах! Какого Бог гостя послал! Супруга ваша в добром ли здоровьице? Ножки у нее все затекают, слыхала. Бычок ваш, черненький, поди, совсем в возраст вошел? Сынок-то ваш все отличается… Скоро, поди, в ефрейтора его произведут, — отделенным назначат…
Известно, женщина интересуется.
Дочка генеральская тут, про сынка услыхавши, — про меня то есть, — из-за портьерки хрящики высунула, — сухопарая, питерская жилка:
— Ах, мамаша! Не прихватили ли они солдатика энтого фотографию? Очинно интересно. Сказывали — чистый шантрет, рост гвардейский, взгляд злодейский… Петрушей зовут…
Ну, генерал тут на них зыкнул, бабий ихний департамент за дверь выставил.
Выпил он с родителем чашек по пяти с кизилевым вареньем, чашки перевернули, генерал и говорит:
— Вали, Губарев! В чем твоя до меня надобность? Кому же и услужить, как не тебе, голубю. По сыну и отцу честь.
Папаша ему доподлинно про исправника, да про колокольчик и доложил. Разбульонился тут генерал, не знает, в какую кнопку и звонить…
— Ах, он воевода дырявый! Да что ж он — о двух головах? Тебе, Губареву, да колокольчики воспрещать?.. Который сына такого произвел, пятой роты Галицкого полка, Петра Губарева?.. По всей империи из всех солдат первый. Обдумай сам, гордый старик, — как исправника порешишь, так и будет. Хочь с места его долой, хочь в женский монастырь на покаяние. Воля твоя.
Папаша, конечно, бороду надвое распустил, солидным голосом выражает:
— Мы, ваше превосходительство, не черкесы какие. Без молитвы и комара не убьем. Пусть он, ерыкала, на своем месте сидит. Только желаю я бумагу от вас получить форменную насчет колокольчика. Чтобы права свои определить. А то он мне завтра, серого звания человеку, и чихать воспретит, как я мимо его дома проезжаю.
— Ладно, не воспретит. Как бы сам не расчихался.
Кликнул генерал старшего писаря, настрочил папаше орленую бумагу: хочь по всей Империи с бубенцами раскатывай, не то что по своему уезду.