<1924>
«ВЕЧЕРНИЙ ДЕНЬ»*
(Н. А. ТЭФФИ. РАССКАЗЫ. ИЗД. «ПЛАМЯ». 1924)
В рядах современных русских юмористов Н. А. Тэффи давно занимает по праву первое место. Жанр этот вообще не легок по каторжным условиям самой работы. Замкнутый в тесные рамки «маленького фельетона», ограниченный злободневностью и политической чехардой, юмор как редкое и своеобразное мироощущение не находит возможности выявить себя до конца в свободной художественной игре… «Толстые» журналы и теперь, как и раньше, наглухо отгораживаются от этого жанра, — ибо нет в мире более консервативных людей, чем редактора толстых радикальных журналов. И все же даже в узких пределах газетного фельетона, под гнетом партийной и политиканской цензуры, Н. А. Тэффи зачастую пленяла зоркой наблюдательностью, неожиданными вспышками тонкой и едкой усмешки, легкой и гибкой тканью письма.
И уж конечно, манера ее никогда не имела ничего общего с вульгарным жанром смехофонов-анекдотистов, которые еще до войны заполонили целой артелью все свободные столбцы газет, еженедельников и сатирических журналов.
За последние годы порой сквозь веселый фон ее фельетонов пробивалась явная усталость: так много ведь приходится теперь писать и так трудно быть веселым в наши дни к очередной среде и воскресенью… Впрочем, основная причина усталости глубже — и резко подчеркивается новым сборником Н. А. Тэффи «Вечерний день». Художника влекли иные задания, и он выполнил их блестяще.
* * *
Перед нами новая Тэффи. Неожиданный, уверенный художник, владеющий всеми дарами строгого творчества: чувством меры, ритмической плавностью речи, своеобразным языком — красочным и сжатым, мягкой силой, обволакивающей своими образами чуждую душу и покоряющей ее властно и незримо.
Рассказ, открывающий сборник, — «Соловки» знаком нам еще по «Жар-Птице». Перечитываешь его вновь слово за словом — какой крепкий прозрачный отстой… Казалось бы, и темы нет: скудный русский север, вода и камни, случайные слова случайных людей, столкнувшихся на житейском перепутье. Но так плавно укачивает нарастание русских красок и слов, так добр и снисходителен юмор ко всем встречным нелепым двуногим, так тонко знание природы и так сильна тяга к ней… И уж если в ткань языка вкраплены кое-где «посолонь» или мелькнет слово про старцев, которые чуть «дыба-ли», то не в пример другим изюму положено в меру, ровно столько, сколько нужно.
Далекий, как житель с Марса, пароходный слуга-китаец «Акын» под пером Тэффи преображается в по-чеховски знакомого нам человека. Быть может, когда-то на петербургских дворах он продавал нам чесучу… Что знали мы о нем? А у Тэффи даже тяжкие образы курильщика опиума — «черная бархатная лестница», «золотая змейка Лью», наплывающая голубая вода и пляшущие в ней «умные рыбы, красные и черные с золотыми перьями» — убедительны и незаменимы…
Особое внимание привлекает глубокий и печальный рассказ «Лапушка». Говорят, вот, что никакого эмигрантского быта нет, что все мы цыгане в пиджаках, никакого своеобразия в себе не носим и растворяемся, как капли дождя в море, в окружающей европейской суете. «Лапушка» — яркое опровержение этой неглубокой мысли. Драма русской девушки-подростка на чужбине — драма каждой эмигрантской семьи, в которой есть дети, — вскрыта во всей полноте. Тип взят нарочито заурядный, средний… Жажда жизни одинаково ведь сильна у каждого, кто растет, кто жизни еще не видел. У заурядных, быть может, она еще сильней, — ни умом, ни волей, ни чувством долга от новых соблазнов им не оборониться. Русские краски блекнут, в шестнадцать лет не живут воспоминаниями, а чужая манящая жизнь — за семью замками. И опять вечно повторяющийся разлад, — «отцы и дети», — но в иной безвыходной эмигрантской обстановке.
Писать о незаметных, ординарных людях, где красками не возьмешь, где только проникновение и зоркость углубляют серые тона, может только большой писатель. Н. А. Тэффи прекрасно справилась со своей сложной задачей.
В набросках «Шалаев» и «Анюта» — полное и тонкое знание старого русского быта. Деталь за деталью словно из раскопок воскрешают нашу провинциальную Помпею: в лице купца, затеявшего на лошадях прямым путем съездить из Казани в Париж, в четко выписанной картине ледохода, в нежной зарисовке влюбленной Анюты.
Труднее принять в целом написанный в форме телефонного монолога «Предел». Быть может, сама форма неправдоподобна, — кто рассказывает по телефону свою жизнь незнакомому человеку? Быть может, сама тема, — мучительно-торопливое оголение героя перед первым встречным, — после Достоевского никому не под силу. Но остальные детали и сцены: описание «шикарного салона», портрет Семена Абрамовича и целый ряд мыслей и наблюдений (конечно, самой Тэффи, а не героя) очень хороши.
Жутко и горестно рассказана история о несчастном сельском учителе, которого двуногие звери приняли за «поручика Каспара» и расстреляли. Коротенький этот рассказ как бы вскрывает бессмысленность тех неисчислимых омерзительно-нелепых убийств, которыми переполнен новый советский быт.
* * *
«Женщина-писательница» — сочетание этих слов не звучало гордо у нас в России, Аполлон был излишне жесток к прекрасному полу, и целая плеяда: Вербицкая — Нагродская — Чарская — Лаппо-Данилевская и пр. — приучили даже среднего читателя ухмыляться при виде женщины, берущейся за перо.
Но обрушив на нас многотомный поток дамской беллетристики, строгий Аполлон сжалился и послал нам в награду Тэффи. Не «женщину-писательницу», а писателя — большого, глубокого и своеобразного. И новая «серьезная» Тэффи так же радует нас и пленяет, как и Тэффи — автор милых лукавых песенок и юмористических сочных набросков.
<1924>
ТРИДЦАТЬ ПЯТЬ ЛЕТ*
Ни одно творчество так не отдалено от своей аудитории, как творчество писателя. Художник, собравший на своей выставке плоды неустанных трудов, — видит своего зрителя, нередко и слышит, как таинственные незнакомцы судят о нем, собираются перед той или иной картиной, отдавая ей большую дань внимания и восхищения. Талантливый профессор с первых дней своей творческой работы живет в тесном слиянии с аудиторией, ведет ее за собой, подчиняет своим замыслам и слову. В этом смысле так же счастливы Никиш и Дузе и любой композитор, переживающий осуществление своей творческой мечты в ярко-освещенной зале перед глазами понимающих и покоренных знатоков.
И только писатель, привязанный и прикованный к письменному столу аскет, — одинок. Книги исчезают в пространстве, переводятся на иностранные языки, живут в человеческой толще неуловимо-своеобразной жизнью. Изредка лишь автор на полях своей книги, взятой из библиотеки, найдет детски наивные пометки читателя, причем читатель этот никогда не сомневается в себе, а всегда готов обратить в подсудимого героя книги и самого автора. Рецензии? Критические статьи? В лучшем случае это та же литература, в худшем — пресная, профессиональная стряпня, либо демагогически-увертливые отписки.
И, быть может, одни «юбилеи» — этапы славного служения перу — создают иллюзию более близкого общения и теплоты между многоликим сфинксом-читателем и одиноким человеком, создавшим в тишине ночей свой пестрый и многогранный мир, воплощенный в его книгах.
* * *
Александр Иванович Куприн — одно из самых близких и дорогих нам имен в современной литературе. Меняются литературные течения, ветшают формы; исканий и теорий неизмеримо больше, чем достижений, — но простота, глубина и ясность, которыми дышат все художественные страницы Куприна, давно поставили его за пределы капризной моды и давно отвели ему прочное, излюбленное место в сознании не нуждающихся в проводниках читателей. Ибо нет в искусстве более высокого и трудного строя. Имитировать и стилизовать можно любой язык, стиль и эпоху — от Гофмана до «Псалмов» Давида. Но крепкое, как здоровье, простое в простоте своей прозрачное и глубокое слово — не подделаешь, и под силу оно только «силачам» — самобытным и неподражаемым художникам.