Автор попытался составить технический прейскурант размеров, строф и созвучий. Почему бы и нет? Существует же у добрых немцев, украшающих стихами даже картонные подставки для пива, словарь рифм. Это бы еще не давало право говорить о полном небытии поэта, наступившем задолго до его физической смерти. Но в предисловии автором дан исключающий всякое сомнение камертон: «В идеале я стремился к тому, чтобы включить в эту книгу лишь те стихи, которые являются подлинной поэзией. Я мог ошибиться в своем выборе, мог слишком снисходительно отнестись к своему произведению, но ни в коем случае не считал, что одно техническое исхищрение превращает стихи в произведение искусства».
Это «ни в коем случае» и позволяет предложить вниманию читателей некоторые, наиболее яркие образы из книги его «Опытов».
ПАЛИНДРОМ БУКВЕННЫЙ
Я — идиллия?.. Я — иль Лидия?..
Топот тише… тешит топот…
Хорош шорох… Хорош шорох…
Хаос елок… (колесо, ах!).
Озер греза… Озер греза…
Тина манит.
Туча… чуть…
А луна тонула…
И нет тени.
…………………………………….
Еду… сани… на суде…
(стр. 117)
Вы ничего не поняли? Такие ли стихи теперь пишут… Но прочтите эту абракадабру справа налево — наоборот — и вы поймете. «Палиндромами» называют такие «стихи», которые можно читать в любом направлении: смысл, вернее бессмыслица, от этого не пострадает.
Некогда занимались этим на досуге бурсаки: «я иду с мечом судия»… Но виртуоз-maestro, учитель целой плеяды стиходелов? Что же это, как не «техническое исхищрение» самого низкопробного сорта?.. Можете ли вы себе представить, чтобы кто-либо из русских поэтов от Пушкина до Никитина мог так глумиться над подлинной поэзией и над самим собой?
Таких «палиндромов» — буквенных и словесных — целый букет. Стихотворение «Мой маяк» (стр. 115) построено на ином, писарском языке: каждое слово начинается на «м»:
Мой милый маг, моя Мария,
Мечтам, мерцающий маяк…
(и т. д. до одури)
В стихотворении «Слово» каждое слово начинается с буквы «с».
В стихотворении «Июльская ночь» все начальные буквы составляют азбуку от А до Ѳ.
Есть вирши с длинным чулком рифмующихся слогов на конце (семисложные рифмы).
Ты — что загадка, вовек не разгадывающаяся!
Ты — что строфа, непокорно не складывающаяся!
Мучат глаза твои душу выведовательностями,
Манят слова твои мысль непоследовательностями.
(стр. 91)
Есть и сплошные рифмы, напоминающие по сложности узора рисунки для вышивания, прилагавшиеся когда-то к «Ниве». Есть и «звукопись», и «перезвучия», и «двух- и трехдольники», и стихи в виде треугольника… Упущены лишь те «концевые спотыкачи», которые мы знаем еще с детства.
Помните: к каждому слову прибавляли «лды».
Я-лды иду-лды в село-лды,
Что же-лды ты-лды отстал-лды?..
Но когда Брюсов кощунственно после Лермонтова пытается вновь перевести (свободными стихами Гёте) «Ночную песнь странника», не помогают никакие палиндромы. Хлопает, как отяжелевшая утка, крыльями, — и ни с места.
На всех вершинах —
Покой.
В листве, в долинах,
Ни одной
Не вздрогнет черты…
Птицы дремлют в молчании бора.
Погоди только: скоро
Уснешь и ты!
(стр. 72)
* * *
Каждое из помещенных в «Опытах» Брюсова стихотворений, по выражению автора, — «частица его души». Какая это была душа — пусть судят зрячие… Такого Брюсова, исчерпавшего себя до дна, — мы без сожаления и горечи можем отдать большевикам.
АРКАДИЙ АВЕРЧЕНКО*
Неожиданная кончина широко популярного писателя-юмориста, так преждевременно ушедшего из жизни, еще теснее смыкает круг русской писательской семьи. Кто бы ни ушел из тех, немногих, кто привлекал к себе внимание за последние десятилетия, — поэт ли, прозаик, драматург — смены нет и не видно.
Первые литературные шаги А. Т. Аверченко еще на памяти читателя связаны с основанием им в конце девяностых годов в содружестве с несколькими литераторами и художниками «Сатирикона», близкого по облику мюнхенскому «Simplicissimus». Никому не ведомый харьковский провинциал приехал в Петербург и на страницах нового журнала, столь не похожего на прежние кустарно-юмористические еженедельники, сразу выдвинулся своим сочным, здоровым юмором, своеобразным талантом рассказчика-весельчака, сумевшего расшевелить самого серьезного и хмурого российского читателя.
Чуждый надрыва, далекий от всех интеллигентских «проклятых» вопросов, Аверченко сделал своим героем мелочи быта, а острая наблюдательность, четкое знание русской провинции, особое чувство смешного, — связанное, быть может, с его хохлацким происхождением, порой доходили до виртуозной игры в его коротеньких рассказах-анекдотах. Автор, чуть ли не единственный в прозе представитель беспечной русской богемы, сталкивал лбами неожиданные положения, развивал до гротеска какую-либо уродливую, подмеченную им в толпе черту и, не глумясь, не уничтожая своего случайного героя, весело над ним потешался и отпускал его с миром. Таков был далекий предшественник Аверченко, популярный в свое время немецкий юморист Сафир, современник Гейне.
Длинный хвост подражателей, все эти Гуревичи, Оль Д’Оры и Ландау, упражнявшиеся на задворках «Сатирикона» и окружавшие блеклым гарниром имя своего учителя, ни в малой мере не усвоили своеобразных черт его письма: меткого и короткого диалога, нарастание внешнего комизма, неожиданного фейерверка развязки. Аверченко создал стиль и моду, а бойкая юмористическая артель торговала шипучкой, разливая ее в бутылки из-под чужого шампанского.
Среди тяжелодумов той поры, мрачно копавшихся в вопросах пола, неуклюже флиртовавших то с мистическим анархизмом, то с проблемой смерти, свежий заразительный юмор Аверченко был несомненно оздоровляюще полезен и сыграл свою общественную роль помимо направленческого безразличия автора.
Быть может, длительная фельетонная работа, срочная, связывающая размером и зачастую комкающая темы, помешала покойному юмористу развернуть свое дарование в более широкие бытовые полотна, помешала ему стать тем, чем был Федотов в живописи. Но, увы, счастливая возможность выдерживать свои рукописи в ящике письменного стола, возможность неторопливого и независимого от злобы дня творчества была неосуществима для тех, кто, подобно покойному, жил исключительно еженедельно-журнальным и газетным трудом, не дающим ни передышки, ни места для широких замыслов. А альманахи и толстые журналы с упорством староверов чурались юмора, предпочитали ему любую муйжелевскую мочалку, тянувшуюся с января по декабрь.
* * *
В эмиграции, вне окружения старого многоцветного и сочного русского быта, добродушный юмор Аверченко резко надломился. С непоколебимым упорством вгрызался он в безрадостную и бездарную тему: «большевизм». Сатира сменила юмор. Ненависть к поработителям быта заслонила веселую усмешку обывателя над забавными нравами своей родной улицы, беспечно шумящей за его окном («обывательское» отношение для нас сегодня отнюдь не жупел, а напротив — во многом здоровое, утверждающее национальный быт начало).