Это было самое веселое за все эмигрантские годы Рождество. Детские сияющие глаза ведь убедительнее всех отчетов и благополучных цифр: дети действительно были здесь у себя дома — и маленькие зрители, и крохотные артисты на самодеятельной сцене. И елка была настоящая, — откуда такую в Монморанси раздобыли — пышная, до потолка, вся в блестках и искрометных бусах. Большая часть зрителей сидела на коленях у приехавших к ним в гости матерей и отцов, — глаза, не отрываясь, смотрели на сцену, а маленькие руки, тоже не отрываясь, прижимались к отцовским пиджакам и материнским плечам. Передо мной сидели на скамеечке три каплюшки. Две посерьезнее, а третья — как ртуть. Все время исподтишка дергала своих соседок за косички, — дернет и отвернется, будто не она, а… шах персидский. Мне, помню, даже неловко стало: а вдруг они на меня подумают, ведь я сижу сзади. И я, наклоняясь, сказал ей вполголоса:
— Сиди тихо, мышка. Зачем ты мешаешь им смотреть?
— А вы кто такой?
— Я главный начальник над всеми непослушными девочками во Франции.
Шалунья недоверчиво покосилась, осмотрела меня с головы до ног и притихла.
Весь приют в эти теплые Рождественские часы показался мне одной большой семьей. И как славно малыши «представляли». Никакой муштры, никакой выучки на пятерку с плюсом, чтобы показать детей гостям. Так играют только здоровые, бодрые дети у себя дома, руководимые внимательной и любящей рукой. А потом раздавали подарки и лакомства, и мне показалось, что я попал на русскую Вербу: трещали трещотки, гудели гудки, маленькие руки с упоением били в новые барабаны. Это был единственный в своем роде крыловский квартет, когда какофония не терзает уха, но радует и тешит. Мы, взрослые, сидели в соседней комнате, пили чай, слушали и улыбались.
Теперь приют «Голодной Пятницы» переехал в новый дом: он просторнее, удобнее, мест больше. И стопка эмигрантских прошений, затаенно-горьких сдержанных просьб, начнет таять… если мы все еще и еще раз вспомним о детях и во имя нашего собственного детства, — ведь оно цвело и сияло, и наши матери не ждали очереди, не думали весь день на работе, как обеспечить завтрашний день своему ребенку, как, ограждая детство, заслонить от него хотя бы на время жестокие будни.
О ЛИТЕРАТУРЕ
Владимир НАРБУТ*
ЛЮБОВЬ И ЛЮБОВЬ (3-я КНИГА СТИХОВ. СПБ., 1913)
Когда случайная группа приятелей по бильярду соберет между собой небольшую сумму и издаст на обоях «Садок судей», начинив его взвизгиваниями под Рукавишникова и отсебятиной под шаржированный модерн, — такое явление, по существу, только безобидно и смешно. Всякий развлекается, как умеет, а если кто из пайщиков подобных сборников принимает свои «смеюнчики-смехачи» всерьез, то и это не страшно. Писаря и фельдшеры, начитавшиеся «Золотого Руна», любят узывно выражаться; одним — более расторопным и крикливым — везет, и они становятся на 1 ½ недели «знаменитыми», другие прозябают в Управлениях Воинских начальников и в Окружных Лазаретах, чахнут от зависти и обвиняют во всем судьбу.
Бывают и более трагические случаи, когда то, что кажется кривляньем и вывертом или хитрорасчетливым новаторством во что бы то ни стало, — просто есть явление патологического порядка. Пример — совсем не замеченная в свое время книга стихов фельдшера Я. В. Куртышева, с портретом автора на обложке. Книга называется:
«Стихотворения всех правд жгучих минут» (Спб., 1905).
Автор служил в больнице св. Николая (указано в тексте) и написал 144 страницы стихов в таком роде:
На Васильевском захрясло,
На Петербургской потемнело,
И центр города затощал,
Про Выборгскую не скажем,
И про Охту ничего,
Потому что это от нас очень далеко.
……………………..и т. д., и т. д.
Владимир Нарбут усердно идет по следам авторов «Садка судей» и «Стихотворений всех правд жгучих минут», только впечатление от его новой книги тем безобразнее и оскорбительней, что автор не лишен дарования (умеет же он писать в толстых журналах, не выворачиваясь наизнанку!) и, надо полагать, здоров.
«Третья книга стихов» В. Нарбута заключает в себе… два стихотворения. В первом — 28 строк, во втором — 20. Размер книги на ½ сантиметра больше спичечной коробки. Сквозь книгу деликатно пропущен шелковый зеленый шнурок, и вся она чрезвычайно похожа на «премии», вкладываемые крупными кондитерскими в конфетные коробки в целях рекламы. Зачем понадобился В. Нарбуту такой прием? Цель, правда, достигнута, — внимание привлечено, — но, право же, это внимание такого рода, что когда-нибудь автор (если он перестанет смотреть на искусство как на средство навязывать свою фамилию возможно большему числу людей) будет жестоко стыдиться своей выходки.
Содержание «третьей книги стихов» несложно: в первом стихотворении (28 строк) — знакомый по сборнику «Аллилуйа» тщательный подбор корявых, крокодиловых слов и образов, которыми автор, очевидно, создает свою «марку» («вздыбленная ноздря», «а язвы в небе щиплет едкий гной» и т. д.), — «марку», которую уже успели в наше безрыбное, голодное время смешать с ультранатурализмом.
Смысл стихотворения — как в солдатской панораме: «Бой в Крыму, все в дыму, — ничего не видно!»
Второе стихотворение несколько доступнее и короче (20 строк). Цена — десять копеек.
<1913>
ПОДОРОЖНИК*
Вдоль русских проселков, купаясь в придорожной пыли, растет крепкая, всевыносящая многолетняя трава подорожник. Широкие, лапчатые листья измазаны дегтем, упругий стебель, придавленный к земле выскочившим из колеи слепым колесом, снова и снова подымает навстречу ветру и солнцу свой мохнатый, светло-лиловый колос и живет, и дышит…
Именем этой травы назвала так давно волнующая каждое незвериное сердце поэтесса Анна Ахматова свою новую книжку. Весь томик умещается на мужской ладони — связка горьких, напоенных неугасимой женской мукой стихов все о том же:
Просыпаться на рассвете
Оттого, что радость душит,
И глядеть в окно каюты
На зеленую волну,
Иль на палубе в ненастье,
В мех закутавшись пушистый,
Слушать, как стучит машина,
И не думать ни о чем,
Но, предчувствуя свиданье
С тем, кто стал моей звездою,
От соленых брызг и ветра
С каждым часом молодеть.
И еще острее:
Проплывают льдины, звеня.
Небеса безнадежно бледны.
Ах, за что ты караешь меня,
Я не знаю своей вины.
Если надо — меня убей,
Но не будь со мною суров.
От меня не хочешь детей
И не любишь моих стихов.
Все по-твоему будет: пусть!
Обету верна своему,
Отдала тебе жизнь, — но грусть
Я в могилу с собою возьму.
И еще обнаженнее:
От любви твоей загадочной,
Как от боли, в крик кричу,
Стала желтой и припадочной,
Еле ноги волочу.
Новых песен не насвистывай,
Песней долго ль обмануть,
Но когти, когти неистовей
Мне чахоточную грудь.
Чтобы кровь из горла хлынула
Поскорее на постель.
Чтобы смерть из сердца вынула
Навсегда проклятый хмель.