Больше того: каким-то верхним русско-интеллигентским чутьем иные книги мы утверждали полнее, чем грузные сородичи авторов это делали у себя дома. Вспомним хотя бы «Пана»… Какие тиражи, сколько переводов и какие переводы даже в тех желтых книжонках на газетной бумаге, которые стоили гривенник.
Но все мы были прекраснодушными идиотами: мы верили, как романтические поповны, что над каждой четкой прекрасной страницей, над всей этой каллиграфически-великолепной словесностью парит Ангел добра, правды и справедливости. В деснице — грозный, карающий неправду меч, в шуйце — голубой батистовый платок для осушения слез всех скорбящих и затравленных. Что ж, стыдиться ли нам этой детской веры сегодня?..
И вот здесь, за рубежом, сколько раз мы с вами тайно подымали глаза к знаменитым парнасцам-европейцам. Не к Лиге наций, корректно регистрирующей погромы и разгромы государств, идеологий и количество оторванных голов, не к конференциям дипломатов, притворяющихся, что тигр, если ему дать небольшой заем и сделать маникюр, станет настоящим вегетарианцем… Запах нефти заглушил запах крови — какая уж тут к черту сентиментальность!
Но знаменитые европейцы молчали. Мелкий шершавый эпизод с бурами привлек в свое время к себе больше внимания, чем гибель колоссальной страны, родины Толстого и Достоевского («Толстоевского», по утверждению одного европейца-интеллигента).
Примиримся мы и с этим. Не клянчили, вырванных ноздрей не демонстрировали, ничего не просили ни для себя, ни даже для осиротелых русских детей. Обходились своими силами. Кто надорвался, кто сгорел, как Л. Андреев со своим «S. О. S.», другие — «там» в СССР молчали и молчат, сдавленные красным намордником.
Впрочем, не все евразийские парнасцы безмолвствовали. Уж лучше бы все! То один, то другой из них слетает на неделю в комфортабельном аэроплане в страну красной лучины, вставит розовый монокль в глаз и сразу все поймет и всему поверит. Электрификация, города-Афины, университеты для Катюш Масловых, крестьяне читают Уэллса в подлиннике, и в каждой избе девушки на серпах и молотах играют пролетарские гимны. Гид из породы Чуковских все это, разумеется, объяснит и даже не улыбнется, — привык уж.
А потом, вернувшись, в тиши своей барской виллы, семидневный Одиссей в поучение нам, бездомным, коренным русским гражданам, надменно ухмыляясь, напишет, что «Советы — лучшая власть в мире» (для нас, конечно, — не для него), что мы, слепые кроты, ничего не понимаем, что на его глазах ни разу никого не удавили, а он верит только «собственным глазам». С таким же успехом он должен был бы отрицать и татарское иго, и нашествие гуннов на Европу, и прекрасные дела Нерона, и сожжение Гуса, и многое другое, что он «собственными глазами» не видел.
Господи, до чего тошно писать об этом! Все ведь они, словно на подбор, тончайшие скептики, люди с рентгеновским, проницающим насквозь зрением. Отчего же наши — Тургенев, Глеб Успенский, Толстой и иные, попадая за границу, не слепли, не пресмыкались, становились еще зорче и сдержаннее? А ведь СССР — грубо размалеванный лубок в сравнении с той Европой, которую большим русским людям приходилось видеть.
Кое-кто из крупных европейских имен, слава Богу, начинает прозревать и остывать. Но Уэллс и Бернард Шоу сочли нужным на днях лишний раз вписать свои имена в книгу знатных гостей на роскошном советском рауте в Лондоне. Большинство дипломатических представителей не приехали, командировав на раут мелких чиновников. Кто командировал Уэллса и Б. Шоу — неизвестно. Мировая совесть, носителями которой они являются? Двумя буревестниками во фраках стало больше. Орденом «Красной Звезды» советские вельможи, быть может, их и украсят, а виллы их при них и останутся: в Англии ведь государственная власть «непротивлением злу» не занимается, — в этом мы только что убедились. У них, по рецепту того же Уэллса: «Если начинает буянить сумасшедший человек, невольно и здоровые должны принять участие в борьбе» («Мистер Бриллинг и война»).
Итог мы подведем сами. Карамзин когда-то утверждал категорически: «Я уверен, что дурной человек не может быть хорошим автором».
Мы тоже были в этом уверены. Даже слишком. До того, что весь свой интеллигентский иконостас сверху донизу увешали хорошими авторами-человеками от Горького до грошового Тана-Богораза включительно.
Но сегодня мы с душевным прискорбием утверждаем столь же категорически: хороший автор может быть никаким человеком, может быть даже общественно-отвратительным человеком, — слепым, тупым и ничтожным. Никому не возбраняется.
В той же мере, как и любой хороший пианист, хороший живописец и хороший балетмейстер. Ибо словесно-каллиграфический талант, даже самый блестящий, — одно, а талант чуткого и справедливого сердца — совсем иное. Вот собаки, например, последним талантом обладают зачастую, хотя ни романов, ни повестей не пишут.
И раз навсегда запомним: у негров была своя Бичер-Стоу, белая женщина, всколыхнувшая своей книгой немало тупых, заплывших нефтью душ. Для нас такой Бичер-Стоу в Европе не нашлось. Будем же надеяться, что в глубине Африки какой-нибудь честный и справедливый негр, побывавший в СССР (каких там только цветных не было!) — напишет о нас, белых рабах, и о красных плантаторах — честную и справедливую книгу.
<1924>
СТАРЫЙ СПОР*
Знакомый мой, высланный в свое время за неподходящее выражение глаз из пределов СССР, вступает по временам со мной в бесплодное для нас обоих ратоборство.
— Что вы знаете о новой России, вы, живший там без году неделю?
Я упираюсь:
— Новую, послеоктябрьскую Россию я видел месяца четыре в Пскове и месяцев семь в Вильно. Какой стаж необходим, чтобы иметь право судить об этой Не-России?
— В вашем захолустном Пскове была только первая раскачка. А Вильно! Тоже, подумаешь, большевики: виленские наборщики и литовские кустари… Только тот, кто неделю за неделей все эти годы прожил там, в состоянии понять колоссальный сдвиг, который…
— К черту ваш сдвиг! Я сравнивал то, что видел, с рассказами бежавших потом киевлян, петербуржцев, псковичей. Одно и то же — до одурения. Разница только в количестве проломленных черепов. Чума — всегда чума, однообразно-нудная, как бред пьяного лопаря… Вспомните-ка у Уайльда: «чтобы узнать, какого качества вино, нет необходимости выпить всю бочку». Я выпил ведро, вы три бака. Вот и весь ваш опыт.
Знакомый презрительно протирает очки и выпаливает:
— А крестьянство? А рабочие? Новый быт? Подрастающие кадры? Новая мораль? Голод? Резкие повороты руля, от которых то трещали наши шеи, то вспыхивали кое-какие надежды… Это вам не Уайльд, сударь…
— Позвольте. Вы где жили все эти годы?
— В Петрограде.
— Так. В Петрограде. Ездили вы по России? Изучали новый быт? Нет! Сидели, как каторжник, прикованный к стене в нетопленой комнате у Пяти Углов. Ходили в «Дом литераторов», слушали, чтобы не сойти с ума, доклады о новых путях русской метрики.
— Че-пу-ха!
— Да вы не злитесь. Разве я осуждаю? Это лучшее, что можно было там делать. Где видели вы за эти годы новых крестьян? В лице мешочников, приходивших с черного хода? Они помалкивали, а вы вдвое. Были ли вы на голоде? Нет. Вы ведь не привилегированный американский корреспондент. Что делалось в соседнем уезде знали? По казенным реляциям в «Известиях» и по казенной неправде в «Правде»?..
— Ну… Вы-то много видели в вашей Европе?
— Не меньше вас. Видел сотни людей, бежавших оттуда. Из разных мест и в разные сроки. Сравнивал. Читал статьи иностранных корреспондентов, контрабандные письма из России… Читал и советскую стряпню: иногда и ложь показательна, если привыкаешь к языку шулеров.
— Бросьте. Статьи да письма. Эмигрантская логика. Знаете ли вы, например, что коммунизм — это одно, а большевизм — явление совсем иного порядка, особенно в деревне?
— Хрен редьки не слаще. Разница, вероятно, такая же, как между нагайкой и арапником… И почему вы этак свысока: эмигрантская логика. С жиру мы что ли эмигрантами стали? Да и вы сами не были ли там «внутренним врагом-эмигрантом»? Для вас, коренного русского интеллигента, самый захолустный австралийский городок должен быть ближе того Содома, в котором вы жили. Что связывало вас с окружающей жизнью?