Вскочила княжна на резвые ноги, туда-сюда глянула. Кот под лавкой урчит — ходит, о подол трется, над головой князь Удал в расстройстве чувств шагает, а боле никого и не слыхать. Выскочила она на крыльцо, — Терек под горой поигрывает, собачка на цепу хвостом машет, княжне голос подает: «Не сплю, мол, не тревожься»… Кто ж в фортку, однако, пел?
Караульный тут, который в доску для безопасности бил, подходит. Княжна к нему: «Не проходил ли кто незнакомый через двор, по какому случаю в поздний час пение?»
— Никак нет, — отвечает караульный. — Седьмой раз дом обхожу. В доме такое несчастье, как можно… Уж я б его, певца, чичас князю Удалу представил, он бы ему прописал!
С тем и ушла. Головку к шелковой думке приклонила, — к подушечке махонькой, — вздохнула, об судьбе своей горькой призадумалась, однако ж, слеза не идет, — черт свое дело сделал.
В лампочке керосин вышел, дрема ее стала клонить. Заснула она тихо-благородно, косы-змеи под себя подостлавши, ан тут черт ей в сонном видении и является.
И не то что в своем обнакновенном подлом виде, а во всей, можно сказать, неземной красоте. Кудри вьются, глаз пронзительный, ус вертит, в бессловесной любви ей признается… Девушке много ль надо: испужалась она было спервоначалу, а потом огонь у нее по жилам пробежал, потянулась она к нему, как дите…
Да, видишь, черт времени не рассчитал: петух тут первый закукурекал, — сгинул бес, как дым над болотом. Так на первый раз ничего и не вышло.
Терек шумит, время бежит, никакого княжне облегчения нету. Подруги ее уговаривают: «Пойдем, Тамара, хочь к речке, смуглые ножки помыть». Она упирается: «Нет мне спокоя, — днем об женихе тоскую, по ночам тайный голос меня душит. Никуда не пойду».
Испужались подружки, пошли к князю Удалу. Так, мол, и так, неладное с Тамарой творится, надо меры предпринять. Князь чичас к ней, дочка единственная, нельзя без внимания оставлять.
— Что ж, — говорит, — дите… Я мужчина, человек старый, слов настоящих не знаю. Кабы твоя мать покойная была жива, она бы тебя в минуту разговорила. Однако не тужи, достаток у нас, слава Тебе Господи, не малый, девичьи слезы вода. Надо себя в порядке содержать, а не то, чтобы по ночам неизвестные голоса слушать.
У Тамары, однако, характер твердый, грузинский.
— Я, папаша, резоны ваши понимаю. Совсем я от хозяйства отбилась, вас, старика, без попечения оставляю. Не могу с собой совладать… Пойду в монастырь, а то как бы чего не вышло. Девушка я, сам знаешь, горячая… Лучше вы меня и не отговаривайте.
Три дня хмурился князь, весь ковер протоптал шагавши, — сына б приструнил, на милую дочку рука не подымается. Пускай, думает, идет. В монастыре хочь честь свою княжескую по крайности соблюдет, Бога за меня помолит… Поперек судьбы сам царь не пойдет.
Снарядил он ее богато, дары в монастырь на десяти верблюдах вперед послал. Дочку в горную обитель сам под конвоем предоставил, чтоб головорезы-чеченцы, не приведи Бог, в горы ее в плен не угнали. Народ аховый, наживы своей не упустят.
Живет это она в келейке своей месяц-другой тихо, скромно, лучше и быть нельзя. На рассвете утренняя заря, — по-грузински Аврора, — в окошко вплывает, белую стенку над изголовьем румянит. Чинар сбоку шумит, светские мысли отгоняет; пташки повадились крошки клевать. Горы вдали, будто мелким сахаром посыпаны, снеговая прохлада от них идет, — в жару самое от них удовольствие. Знай одно: службы не пропускай, об остальном не твоя забота. Чистота, пища легкая, ясные мысли облаками плывут, пей себе чай с просфоркой, будто ангел бестелесный, смотри на горы, ручки сложимши, — боле и ничего.
Однако от черта и монастырь не крепость. Прознал он, само собой, что княжну Тамару в подоблачный монастырь укрыли, ан доступу ему туда нету, — сторож, отставной солдат, по ночам с молитвой ограду обходит. Княжна воску белей все молится да поклоны кладет, — в церкви ли, в келье ли своей глаз не подымает, об земном и не вспомнит.
Изловчился черт, стал ей с вечерним прохладным ветром шепоты свои да поклоны посылать…
— Очнись, княжна… От себя никуда не уйдешь. Ты месяца краше, миндаль-цвет перед тобой, будто полынь-трава, — ужель красота в подземелье вянуть должна? Который месяц по тебе сохну, и все без последствий. Все свои дела через тебя забросил, должна ты меня на путь окончательно наставить, а то так закручу, что чертям тошно станет. Себя, девушка, спасаешь, а другого губишь, — это что ж такое выходит?
Стревожилась тут Тамара окончательно. На то ль она в подоблачный монастырь шла, чтоб невесть от кого такие слова слушать… Однако же, и ее зацепило. Ева, братцы, тоже, может, по такому случаю погибель свою приняла.
Зажгла она восковую свечу, поклоны стала класть, душой воспарила, а ухом все прислушивается, не будет ли еще чего. А ветер скрозь решетку в темные глаза дышит, гордую грудь целует, — никуда ты от него не укроешься. Куст-барбарис за окном ласково об стенку скребется, звезды любовную подсказку насылают, фонтан монастырский звенит-уговаривает, ночной соловей сладкое кружево вьет… Со всех сторон ее черт оплел, — хочь молись, хочь не молись.
* * *
Видит черт, что полдела сделано, а далее окончательно затормозило. Не юнкер он какой, в самом деле, чтоб по ветру с девушкой перешептываться, да во сне ей являться, об любви своей докладывать. Тоже и он гордость свою имел.
Пустился он, песья голова, на хитрости. Штоф кизлярки украл, да отставному солдату, сторожу, который обитель в ночное время с молитвой обходил, — и подсунул. А ночь, милые мои, прохладная была, кавказские ночи известные. Отставному солдату, хочь он и при монастыре состоит, тоже выпить хочется, — не святой. Хлебнул он с устатку, намаялся которую ночь-то ходивши, хлебнул в другой, согрелся, — в кизлярке этой, градусов, поди, с пятьдесят было, — к стенке притулился, да и захрапел, как жук в соломе. Слабосильный старичок был, да и от вина отвыкши.
Черту только того и надо. Без обходной молитвы ему чего ж бояться. В трубу втиснулся, к княжне в келью проник, об паркетный пол вдарился и таким красавцем-ухарем объявился, что против него и покойный Синодальный князь ничего не стоил.
Княжна Тамара так ручками и всплеснула — удивляется:
— Кто вы такой есть и почему в неположенное время в келью мою тайно проникли? У нас этого не полагается.
Тут ей нечистый все, как и есть, выложил.
— Я, — говорит, — тебе в сонном видении неоднократно являлся… Я тебе по ночному ветру чувства свои объяснял. Ты, девушка, однако, не сумневайся. Я не из простых чертей, а вроде как разжалованный херувим. Потому за гордость свою и поступки наказание понес. Однако, как я теперь в тебя без памяти влюбившись, — все поведение свое переменю, добрей тихого младенца стану, только бы на красоту твою беспрерывно любоваться. Тоже и мне пожить по-человечески хочется, — со скуки одинокой давно бы удавился, да черти смерти не подвержены… Сжалься, княжна, я тебя во как возвеличу, по всему Кавказу слава трубой пройдет.
Принахмурила Тамара гордые брови, сердце у нее мотыльком бьется, ан доверия полного нету.
— Сгинь, — говорит, — сатана, прахом рассыпься! Почему я тебе доверять должна, ежели вся ваша порода на лжи стоит, ложью сповита? С измальства я приучена чертей гнушаться, один от вас грех и погибельная отрава. Чем ты, пес, других лучше?.. Скройся с моих прекрасных глаз, не то в набат ударю, весь монастырь всполошу.
Побагровел черт, оченно ему обидно стало, — за всю жизнь в первый раз на хорошую линию стал, а ему никакого доверия. Однако голос свой до тихой покорности умаслил и полную княжне присягу по всей форме принес:
— Клянусь своим страстным позором и твоим чернооким взором, клянусь Арарат-горой и твоей роскошной чадрой, что от всей своей дикой подлости дочиста отрекаюсь, буду жить честно, в эфирах с тобой купаться будем и все твои капризы сполнять обещаюсь даже до невозможности…
Ахнула тут Тамара, видит, дело всурьез пошло, — самого главного кавказского черта, шутка ли сказать, приручила.